И вот письмо от Коновалова, помеченное 20 июля 95-го. Оказывается, он в Кисловодске! Направился на юг сразу же, получив неутешительный ответ Иванова, жить там еще и в августе собирается: много ездил, пейзажи писал!.. И уж конечно, с кем только не пообщался: столкнулся даже (хотя, может, они и обговорили это?) со своим вечно занятым и кипящим в работе саратовским учеником. «На Кавказе я встретился с Мусатовым, его товарищем Россинским и Аполлинарием Васнецовым, — рассказывал Василий Васильевич. — Все мы обыкновенно собирались по вечерам у Ярошенко, где встречали милых людей… Время проводили очень весело и приятно. Мусатов и Россинский вскоре уехали в Боржом…» — «Написать Соне, — подумал Сергей Васильевич, — нашелся Коновалов и, кажется, даже работает! Значит — жив-здоров, пока счастлив…»
Виктор Мусатов все продолжал оттачивать перо: непогода и безденежье (надо было подождать подмоги из дому) держали их две недели в Боржоми. Они с Россинским весело переносили невзгоды — бодрость шла по жилам. И не элегические эпистолии теперь писал! И адресат еще один появился: сочиняя послание в Кисловодск, видел перед собой прекрасное в его душевности, дышащее горячностью, материнским теплом лицо Марии Павловны Ярошенко — глубокий бархатный взгляд темных глаз. Вспоминал, как шутливо переговаривался с ней за общим столом. И теперь без удержу резвился и острил, продолжая прежнюю беседу:
— «Знаете ли вы, что такое Боржом? Нет, вы не знаете, что такое Боржом. По мрачным безлюдным аллеям Ремертовского парка сиротливо бродил я сейчас тоскливою тенью. И вспоминается мне как потерянный рай кисловодский парк с его кипящим нарзаном и Царской площадкой, залитой светом и пестрой толпою…» Мокрый красноватый песок, пропитанный дождевой водой, вжимал в себя подошвы, похрустывал гравий. Сетка дождя уподобляла боржомское небо тюремному своду, но все цвело и звенело, как закроешь глаза.
Невиданная синева над головой. Не земля вокруг — яркая цветовая палитра! Поезд к Кисловодску выстукивает вдоль Подкумка. Как и все речки горные — мутно-коричневая, быстрая. Царство холмов и гор, формы мягкие, похожи на саратовские, но выше, туго спеленуты зеленой байкой. Грани холмов и в пасмурный день «обрисованы», идут по ним прочерки света. Местами зеленое покрывало прорвано — выступают слоистые светлые камни. А эффекты освещения в долинах! Вдали деревья группами, ближе — вроде родные серебристые ветлы, пирамидальные тополя, но такое все рослое и сочное — куда Саратову!..
А «весь Кисловодск» — фешенебельные дачки, магазины кавказцев, кегельбаны под навесами, кафе, Голицынский проспект, Тополевая аллея — мелькнул и закрылся «райскими кущами» парка и уютным кровом Ярошенок!..
«Пожалуйста, — писал Виктор жене Ярошенко, — передайте мой поклон Николаю Александровичу, Поликсене Сергеевне и всей честной компании, сидящей за столом при свете двух свечей…» Он вспоминал стол на ярошенковской веранде, где кто только не побывал — писатели, художники, певцы, музыканты, — свои гастрольные программы они начинали с концертов именно на этой террасе. Роспись стен балкона была сделана самим Ярошенко с домочадцами в сдержанных тонах: темно-красном, желто-коричневом, в так называемом «помпейском стиле».
Вслед за хозяином дома Виктор выделил своим приветом близкую ему лирическим строем души сестру философа и поэта Владимира Соловьева (тоже близкого друга ярошенковской семьи). Черноглазая, смуглолицая Поликсена Сергеевна, печатавшая стихи под псевдонимом Allegro и занимавшаяся одно время живописью в Московском училище у Поленова, да сердобольная к молодежи хозяйка — с женщинами ему было легче!.. Он, улыбаясь, опять видел исполненную властной доброты величественную фигуру Марии Павловны в какой-то неизменной черной распашонке. И вместе с тем за те двадцать дней, какие они с Россинским жили тут, сжимался и умолкал под спокойно-проницательным взором бородатого Михайловского — знаменитого публициста, почти не вступал и в беседы с Павловым, профессором-хирургом, изображенным на одной картине Репина, — тем самым Павловым, который его, Виктора, оперировал в Петербурге. Все эти люди, как и сам Николай Александрович, были из славной, но уже исторической когорты. Закваска «шестидесятников», поколение народников 70-х годов. Ярошенко — это же Салтыков-Щедрин и Крамской, Гаршин и Глеб Успенский… — славные, уважаемые страницы вчерашней истории России. И еще были, если глянуть на новые пейзажи Ярошенко, причины для уважительного отношения к нему. Но горька и жестока действительность: даже Коновалов, мрачновато-мятущийся, ищущий света, сам-то, по его же словам, «заросший мхом», намекнул в письме Сергею Васильевичу Иванову, что о некоторых кисловодских впечатлениях лучше рассказать при встрече: «…Есть кой-чем поделиться. Ярошенко как художник страшно отстал, по убеждениям и принципам в искусстве отличается ретроградством, а как человек — очень и очень интересен…»