А был еще и этот, седьмой по счету, мартовский вечер 1895 года. И сошлись-съехались они к Толстым, и все вроде было как всегда: плотно сидели гости за большим столом-«сороконожкой», уютно лили свет светильники, и Софья Андреевна — на диване, во главе стола, разливала чай. Но была непривычная тишина, переговаривались сдержанно. Только что собирались на девять дней после смерти семилетнего дорогого Ванечки — сына Толстых. Только что кончился в этом доме, по признанию Софьи Андреевны, «детский милый мирок», вместе с ним для Толстого «потух последний светлый луч его старости».
Натянутые нервы обостряли внимание: вон как прильнул к Льву Николаевичу Бирюков. Отсутствующий взор и некрасивое, доброе лицо «Поши» со сползшими вниз кончиками бровей и усов — тихо-страдальческое. Виски впалые, жидкие пряди волос прилипли ко лбу. Одежда темная, а рядом свободная белая рубаха Льва Николаевича. Лицо Толстого обычно молодо-розово, а ныне как из темной бронзы. Скулы обрисовались, на челе — глубокие морщины. Особенно запомнить бы этот взгляд, взгляд неестественно улыбающегося Льва, ощущение косины из-за нахмуренных и по-разному поднятых бровей…
Лев Николаевич делал вид, что не замечает досадно изучающего взора. Не отводя глаз от сидящего рядом с Виктором — через стол — собеседника, он потянулся к супнице. Уже через пяток дней сила жизни возьмет в Толстом верх настолько, что он запишет в дневнике, что вновь (наконец-то!) тянет его на «художественное», воскресятся вереницей невоплощенные замыслы прозы!.. Через двадцать дней Толстой напишет первое завещание, где углубится в мысли о собственных похоронах, о литературном наследии. Но в этот заполненный пришлыми людьми вечер он неисповедимо для них прислушивался к тому, что говорило в нем на страшном переломе от «безвыходности» горя — к осознанию его как «великого душевного события». И возможно, в эти вечерние часы он додумывал то письмо, какое напишет наутро Страхову, утешая себя, что такая смерть, как смерть Ванечки, «раскрывает тайну жизни», что «это откровение возмещает с излишком за потерю…».
Ничего этого не знал Виктор Мусатов. Поставив локти в белых широких рукавах на стол, сидел перед ним Лев Толстой. И два его взгляда остались в памяти. Опустошенно-светлый, хмуро косящий в воздух надо всеми рассеянный взор. И тот короткий, прицельный, каким он изредка поглядывал на молодежь. Он молчал, и в самой его кротости были тяжесть и осуждение.
Иначе и быть не могло: повторялась с Мусатовым старая история! Педагоги возроптали. И на сей раз не академический профессор Верещагин — не выдержал Савицкий, хотевший, чтобы занятия в натурном классе как бы завершали академическую программу и чтобы каждый ученик двигался пока еще «в системе», разумно и последовательно. А тут Ипполит Бакал, бросив взор на один из мусатовских этюдов, срывается с места и бежит «созвать народ»!.. И многие, выбежав из класса, стоят шумной толпой и глядят на этюд немыслимо голубого натурщика, написанного к отчетной ежемесячной выставке. Изумленно дивятся на него и на самой выставке, и для них ясно — почему: устали «конопатить» холсты темно-рыжими, как деготь с яичным желтком, тонами. «Рисунки мертвы, этюды мертвы, как мертвы старички и старушки из богаделен — обычные наши модели, — вспомнит через годы Николай Ульянов. — Попав в эту среду, где люди уподоблялись вещам, почти каждый ученик ясно чувствовал, что вскоре он становится частью грандиозного реквизита, нужного для спектакля, который не будет поставлен».
А если на «буро-коричневом фоне стен», среди «черных, как сажа», этюдов — засветилось вдруг человеческое тело холодной голубизной — и никаких «телесных красок»? По крайней мере не скучно!.. Поразмыслив (это вместе с Ульяновым подтвердит и ставшая его женой Глаголева), иные скажут: «А ведь есть в этом „неестественном“ натурщике — своя правда!»
Вот эта «смута» и сердила Константина Аполлоныча. Мало ли и без этого смут вокруг: студенческие волнения в кольца берут училище, и в его стенах политические движения преломляются совсем нелепо: в гипсоголовном классе в знак протеста против системы преподавания грохнули об пол бюст Гомера. Ученики рисовального класса прячутся во время занятий по курилкам. Инспектор Философов для них только ретроград, и невдомек, что с ним согласен был их любимый Поленов, согласен с тем, что приспело время превращать училище во «вторую Академию»! Переросло оно рамки среднего учебного заведения. И все сейчас тут на переломе: тем более важны порядок и дисциплина!..
Но ведь этим бунтарям все подай сразу!.. А спроси того же их застрельщика Мусатова, что да почему, что значат эти потоки разжиженной синей краски, — одного разве ответа дождешься, что «ему так хочется»… И когда глубоко осмыслена должна быть каждая стадия работы с натурой, тут все расчет на «интуицию» какую-то, на полет капризного воображения!..