«Не наследовав ума царственного, Фёдор не имел сановитой наружности отца. Ни мужественной красоты деда и прадеда; был росту малого, дрябл телом, лицом бледен; всегда улыбался, но без живости; двигался медленно, ходил неровным шагом от слабости в ногах; одним словом, изъявлял в себе преждевременное изнеможение сил естественных и духовных.
Одним словом, на троне оказалась некая не способная ни на что развалина. Поразительно, но Карамзин знал разнообразные источники, но принимал к сведению только то, что порочило Российских Самодержцев. Ведь любой мало-мальски сведущий человек должен знать и понимать, что многочасовое молитвенное усердие, паломничества по святым обителям, которые Фёдор вместе с женой Ириной совершали почти еженедельно, совершали пешком, требовали ресурса огромных физических и духовных сил. Так что о «развалине» могут говорить только авторы, одолеваемые тенденциозными видениями...
И ещё одна попутная ремарка. Купец-неудачник Флетчер, в России ему не удалось «провернуть» ни одного «выгодного дельца», называет «суеверием» религиозное усердие Второго Царя. Самое умилительное, что о вере брался судить человек, принадлежавший к мирской «англиканской церкви», главой которой «парламентским эдиктом» был назначен Монарх! Там, после разгрома Католической церкви при Короле Генрихе VIII (1491–1547), «христианская вера» приняла характер необременительного воскресного времяпрепровождения. Там не было больше ни пастырей-священников, ни монахов, ни монастырей, ни подвижников веры, ни крестного знамения, ни икон. Там теперь правили только «кошелёк», «расчёт», «выгода», «удобство». Никаких других общественно значимых мерил, кроме финансового «прибытка» и личного благополучия, в «протестантской Англии» больше не существовало. Вера превращалась в «личное дело» каждого человека, а монархи больше не обязаны были демонстрировать образцы благочестия. Они его и не демонстрировали...
Естественно, что молитвенное усердие, паломничества Царя Фёдора по святым обителям делали его далеко не всегда доступным для решения текущих, каждодневных вопросов. Ведь в авторитарных системах управления, каковой и являлось Самодержавие, даже текущее неизбежно требовало высочайшей санкции. Боярская Дума, во главе которой находились Никита Романов и дьяк Андрей Щелкалов^^^, разбирала те или иные государственные задачи, делала свой «приговор », но она не имела решающего голоса. Последнее, определяющее слово всегда принадлежало Царю. Его долгое отсутствие, как и его «негрозность», неизбежно вызывало приступы боярско-вельможного своеволия. Очень хорошо об этом написал Иван Тимофеев.
«Бояре, — писал он, — долго не могли поверить, что Царя Иоанна нет более в живых, когда же они поняли, что это не во сне, а действительно случилось, через малое время многие из первых благородных вельмож, чьи пути сомнительны, помазав благоуханным миром свои седины, с гордостью оделись великолепно и, как молодые, начали поступать по своей воле, как орлы, они с этим обновлением и временной переменой вновь переживали свою юность и, пренебрегая оставшимся после царя сыном Фёдором, считали, как будто и нет его»^^^.
Боярско-аристократическая «вольница» опять дала о себе знать, хотя, казалось бы, жесткое подавление своеволия родовитых Иоанном Грозным покончило с этим злом. Выяснилось, что не навсегда. Личная спесь, родовые амбиции, клановое тщеславие опять начали представлять угрозу государственному строению и центральному управлению. Именно эти чванливые мотивы и стали побудительными при возникновении своего рода заговора против Царицы Ирины. Опьянённые самомнением, «первые слуги государевы» почему-то решили, что они могут диктовать свою волю Миропомазаннику, определять его семейную жизнь, хотя Фёдор Иоаннович и дальней мысли не держал о расторжении брака с женой. То, что в этих недостойных махинациях оказался замешанным Первоиерарх, Митрополит Дионисий, может вызывать особо грустное сожаление. Заговор провалился. Первоиерархом 1 декабря 1586 года стал благочестивый Иов, воспринявший через два с небольшим года, 26 января 1589 года, и сан Патриарха.
В качестве же главы административного управления утвердился тридцатичетырёхлетний Борис Годунов, которому пришлось постепенно, шаг за шагом, начать обуздывать вельможные своехотения. «Именитые» и «родовитые» этого не забыли, и ему того никогда не простили. Как уже не раз отмечалось, обвинения Годунову сыпались с разных сторон; старые предубеждения и доныне сказываются. Приведём один пассаж из сочинения весьма фактурно осведомлённого автора, который тем не менее делает невероятные смысловые умозаключения.