— Если не выпьешь, они и безопасны, — спокойно ответил Дарл. — Я же говорил, моя приемная мама была алкоголичкой. Они были нужны ей для завязки. Выпьешь и сразу отравишься, даже если чуть-чуть.
— И что случилось с твоей приемной мамой? — спросил я, догадка, которая мне пришла, скорее была навеяна кинематографом, чем логикой. Я подумал, он убил ее. Дарл фыркнул:
— Да надоела она мне. Я ее немного довел. Столкнула меня с лестницы, я так ногу и сломал. Теперь платит и кается. Хорошо же.
Он говорил об этом так спокойно, что я разозлился еще больше.
— А если бы они умерли?!
— Да никто от этого не умирает.
— Я думал, это будет шутка!
— Это и была шутка!
В том числе и надо мной.
— Ты подверг живых людей опасности! Они могли умереть!
— А пьяными они могли неудачно упасть в душе. И что?
Тогда я ударил его. Дарл слетел с качелей прямо в песок.
— Но ты не выдал меня, — сказал Дарл так гнусаво, что сначала я не понял ни слова. Нос у него кровил. — Ты испугался?
Но я не испугался. Вернее испугался, но не этого. Один раз я выдал свою маму, и для мамы все кончилось очень плохо. Я вряд ли мог помочь кому-то, если бы все рассказал, а вот пострадал бы Дарл куда сильнее меня.
Я кинулся на него, мы дрались, и оказалось, что в драке я куда лучше него. Вокруг нас собрались зрители, кто-то улюлюкал, кто-то звал учителей. В конце концов, меня оттащила от Дарла госпожа Глория. Дарл смотрел на меня очень внимательно, вытирал окровавленный нос.
— Что случилось?! — спросила госпожа Глория. — По-твоему, Бертхольд, мне сегодня мало проблем?!
— Нет, госпожа Глория.
— Тогда объясни свое поведение.
Я потер ушибленное плечо, сказал:
— Мы поссорились.
Госпожа Глория повела меня к себе в кабинет, я обернулся к Дарлу. Он еще раз потер нос, я увидел, как он улыбается.
— О, я понял! У тебя есть принципы! Это намного, намного лучше!
Госпожа Глория прикрикнула на него, велела ему замолчать.
Он зачерпнул побольше песка в ладонь и выпустил его сквозь пальцы. А с неба пошел первый в том году снег.
Глава 11
— Это и был тот самый Дарл, в честь которого ты хотел назвать нашего сына? — спросила Октавия. Надо сказать, спросила она это безо всякого восторга. Я пожал плечами.
— Но я решил это не тогда.
Она засмеялась надо мной в своей интимной манере — только близкие люди могли видеть, что Октавия ведет себя грубо или просто невежливо.
— Ты совершенно очаровательный, — сказала она. У нее была звонкая, безупречная латынь, так что казалось, фразу эту она должна была произнести по поводу какого-нибудь утонченного принцепса в середине пикника с дорогим вином и деликатесами в корзинках. До того правильный язык, что даже через столько лет непривычный.
Затем она быстро, нервозно добавила:
— Прости. Спасибо, что пояснил.
— Это действительно смешно, — сказал я. — Пояснения в ситуации, которая их не требует. Расширение контекста считывается твоим мозгом, как абсурдное, поэтому ты смеешься.
Мы шли сквозь лес, и я окончательно понял, что Бедлам действительно изрядно опустел. Я видел это — в цифрах, в голосах прибывших, в законах и расписаниях поездов.
Но все же я не знал. Прежде Бедлам тоже был довольно уединенным местом, скрыться от глаз можно было всегда, однако для этого приходилось периодически избегать людных мест или прохожих. Мы же за час нашей прогулки не встретили никого. Отчасти это было объяснимо — рабочее и школьное время, у всех свои дела, кроме нас.
Но все-таки прежде содержалась в моем городке определенная масса бездельников, игравших в кости, сопровождая победы и поражения бутылочкой прохладного пива, мам с детьми, прогуливавших школу подростков. Всего этого стало так мало, что едва углубившись в лес, мы вовсе для всех пропали.
С одной стороны я чувствовал радость, потому что многие люди обрели лучшую жизнь, о которой прежде и мечтать не могли, обрели выбор, потому что при всей моей любви к родине, жизнь здесь представляет собой сложную задачу.
С другой стороны мне было немного тоскливо оттого, что время моей юности ушло безвозвратно, и тот добрососедский мир с маленькими магазинчиками, замороженным заварным кремом в термополиумах и музыкальными автоматами в барах исчез навсегда.
Мне было жалко его, этого мира, и в то же время я понимал, как он несовершенен.
Октавия взяла меня за руку, я чувствовал, что ей все еще стыдно за всплеск ее смеха для меня совершенно невесомый. С ней всегда так бывало — напряжение прорывалось, но приносило не облегчение, а лишь еще большую вину, сознание собственной никчемной злости. Со мной всегда случалось наоборот, я чувствовал себя опустошенным, словно что-то из моей души выскоблили, затем сполоснули ее и вернули мне. С одной стороны так оно, конечно, лучше, а с другой нечто пропало, и на место его ничто не пришло.
— Так вот, — сказал я, чтобы отвлечься от тоскливых мыслей, но тут же замолчал.
Когда небо приобрело блестяще-красный, лакированный оттенок, мне понадобилось некоторое время, чтобы это остановить. После я продолжил: