— Составьте акт на списание автомашины и боеприпасов, — сказал он сухо, по-деловому.
Мне казалось, что Кравчук с каким-то особенным усердием протирал части разобранного им пулемета, подчеркивая свою занятость и оправдывая свое безразличие ко всему тому, что я рассказал Петру. В его усердии я никогда не сомневался. Все то, к чему он прикасался, выходило из его рук исправным и надежным. Мастером он был отличным. Сам работал и с нас строго спрашивал за работу.
— На списание меня самого не потребовалось бы даже акта, — сказал я Кравчуку. — Интересно, кто бы составлял акт, если бы я провалился под лед вместе с машиной?
— Если бы да кабы… — подхватил недовольный моими рассуждениями Кравчук.
Петр, наверное, видел, как мрачнело мое лицо, и тихо сказал:
— Не обращай внимания, ты же его знаешь…
Кравчука я, конечно, знал, но во мне где-то еще жили остатки детской наивности, которая рассчитывала хоть на небольшое внимание после всего пережитого.
«А что, собственно говоря, произошло? — как всегда, задавал я себе вопрос — Ничего особенного. На войне все слишком буднично и просто, даже когда убивают человека, когда его зарывают в братской могиле, когда иной человек пропадает без вести… А я жив! А если жив, надо воевать».
Последние слова я незаметно для себя произнес вслух.
— На войне — просто, но не просто в душе человека, — запротестовал Петр.
— Хорошо, что ты еще так думаешь. Война сделает свое дело — выжжет все в твоей душе, и станет она как пустыня. Вот посмотришь.
Эти слова я говорил Петру, а адресовал Кравчуку. Мне очень хотелось, чтобы он услышал.
— Ты стал совсем другим, — сказал Петр, задержав на мне свой удивленный и несколько растерянный взгляд.
— Ты тоже. Не дрожишь при виде убитого, когда переступаешь через него или лежишь рядом. А помнишь, когда мы впервые с тобою увидели убитых в снегу на обочине дороги?..
— Ладно, все помню.
Петр взял меня крепко под руку и повел за перегородку.
— Я тут на тебя все эти дни получал паек. Хотели было тебя уже списать, но я протестовал, кричал, просил не спешить.
Он усадил меня на ящик из-под снарядов, разогрел пшенный суп в котелке, полученный утром. Каждый день Петр ходил на кухню, получал суп, держал его на морозе, потом выбрасывал ледяной круг из котелка и снова получал. Мы с ним еще долго говорили о полковых новостях. Кравчук нам не мешал.
Из медсанбата я принес дивизионную газету, из которой мы узнали, что окружена целая армия немцев на нашем участке фронта. Петр перечитывал выдержки из сводки Совинформбюро и тут же добавлял от себя:
— Что мы, лыком шиты? Не зря же наши хлопцы прямо с марша бросились в атаку. Ты представляешь, как они вышли на опушку — и вдруг перед ними ровное поле… Они бежали с длинными винтовками наперевес, проваливаясь в снегу, падали и снова бежали. У меня это не выходит из головы!
У меня тоже не выходило. Оба мы думали о них, часто вспоминали тех, с кем пришлось встретиться в ротах, шагать на параде.
— А ты знал, что окружена вражеская армия? — спросил я его.
— Что-то слышал…
— Выходит, что мы окружали армию немцев и ничего не знали?
— Наше дело окружать, — вмешался Кравчук. — Потолковали, и хватит. Принимайтесь за дело. Без нас разберутся, что и почему. К вечеру надо полсотни винтовок подготовить. Придет пополнение. И на дивизионный склад придется ехать за снарядами.
Перед нами лежала большая куча сваленных, как дрова, винтовок. Их надо было отремонтировать, вычистить, смазать, согревая теплом своих рук. А потом мне или Петру, на другой полуторке, предстояло ехать ночью за боеприпасами на дивизионный склад по той же дороге.
— Я поеду, — сказал Петр. — Ты отдыхай.
Утром за снарядами приехал старшина полковой батареи Кудряшов. От него мы узнали, что наш однокашник по училищу Миша Селькин, которого мы все звали музыкантом, на днях погиб под деревней Хорошево. Сколько мы ни пытались добиться от Кудряшова каких-нибудь подробностей гибели Селькина, ничего он сказать не мог.
— Не верится мне, что музыканта больше нет, — вздохнул Петр.
Миша и в самом деле был музыкант. Каждую свободную минуту, если ее удавалось чудом выкроить, Селькин бежал в полковой музвзвод, который одновременно являлся и похоронной командой, и вместе с музыкантами или один играл на самой большой трубе. Случалось это не так часто, так как служил он артиллерийским мастером в полковой батарее и почти неотлучно находился на огневых позициях. Куда бы он ни шел, ни ехал, он всегда что-то мурлыкал. Его большие, всегда задумчивые глаза оживлялись только тогда, когда речь заходила о музыке, но даже при этом он оставался застенчивым и каким-то нескладным, несобранным человеком. Еще мы знали с Петром, что Миша был необыкновенно впечатлительным. Стоило заговорить о доме, о родителях и особенно когда речь заходила о матери, как на глазах у него показывались слезы. Никто не знал, с чем это было связано. Сам он никогда не рассказывал о доме. Об отце почему-то не вспоминал.