Это знает любой практикующий ученый: в повседневной жизни он использует слова в одном смысле, находясь в лаборатории, употребляет их в более точном, ограниченном значении. В конце 1970-х годов я несколько лет работал на кафедре биохимии Оксфордского университета в исследовательской группе профессора сэра Джорджа Радды. Каждый будний день мы собирались утром в 11:00 за общим кофе, сваренным на старинной газовой горелке. Когда кто-то просил передать сахар, на самом деле он просил передать химическое вещество, известное как «сахароза» или, точнее, α-D-глюкопиранозил-β-D-фруктофуранозид, в то время как в естественных науках термин «сахар» обозначает очень широкий класс химических веществ, который включает специфические сахара, содержащиеся в сахарном тростнике (сахароза), молоке (лактоза) и различных фруктах (фруктоза). Все эти виды сахаров сильно различаются по сладости. Сладость лактозы, например, составляет лишь 16 % сладости сахарозы.
Сахар повседневного мира таким образом является одной из очень специфических форм более общей научной категории сахаров, а конкретнее – 1,2-гликозидов. Эта простая лексическая разница может вызвать путаницу в отношении проблем со здоровьем, возникающих из-за чрезмерного потребления сахарозы[258]. Также она может привести к тому, что по ошибке кто-то положит в кофе вместо сахарозы лактозу, и тогда, чтобы добиться привычной сладости напитка, ему придется взять в шесть раз больше кусков, чем обычно. Однако у нас эта путаница попросту не возникала. Все собравшиеся за чашкой кофе знали, что в разных контекстах слова употребляются в разных значениях, и могли эти значения отличать.
В этом нет особой проблемы. Понимая, что в разных сообществах слова обладают разным смыслом, привыкая к разным окружениям, человек начинает чувствовать тонкие языковые различия. Посторонних людей эти различия могут беспокоить; зачастую они не понимают, почему в разных сообществах одни и те же слова употребляются по-разному. Но контексты словоупотребления возникают естественным образом в ответ на профессиональные потребности и особые задачи соответствующих сообществ. Это не имеет никакого отношения к нечестности, когда специфический жаргон используется в целях обмана. При необходимости человек становится как бы двуязычным, научается разделять значения слов в зависимости от контекста и готов в случае недопонимания спросить: «Что вы имеете в виду, используя это слово?». При этом человек принимает тот факт, что его словоупотребление может не совпадать с вашим, и это не означает, что вы правы, а он ошибается. В противном случае коммуникация между различными научными дисциплинами стала бы невозможной. Ученые используют язык в науке не так, как в обычной жизни; то же относится и к богословам. Любая попытка вступить в контакт с иной дисциплиной начинается с постижения того языка, который в ней используется.
Докинз прекрасно это знает. Как известно, он высмеял критиковавшую гипотезу «эгоистичного гена» философа Мэри Мидгли за ее незнакомство с языком науки. Его слова заслуживают того, чтобы быть процитированными, правда, уже против него самого:
«[Мидгли], похоже, не понимает ни биологии, ни того, как биологи выражают свои мысли. Без сомнения, мое невежество было бы столь же очевидным, если бы я стремглав бросился заниматься ее областью знаний, но тогда я бы использовал более скромную тональность. Тем не менее сейчас мы оба находимся на моей территории, и я вижу, что вызов брошен»[259].
И это тот же Ричард Докинз, который, ничего не зная о христианской теологии, бросается с головой в эту дисциплину и рассказывает теологам, что они на самом деле имеют в виду, когда используют свой собственный язык? Это он объясняет богословам, что под верой те на самом деле имеют в виду «слепое доверие»? Докинз даже не способен понять, что подразумевает язык христианской теологии. Поэтому его суждения о предполагаемых ошибках богословия очень сложно принять всерьез.
Давайте попробуем расставить все на свои места. Как профессиональный богослов, я без колебаний утверждаю, что классическая христианская традиция всегда ценила рациональность и не считает, что вера предполагает полный отказ от разума или веру, противоречащую доказательствам. Христианская традиция настолько последовательна в этом вопросе, что трудно понять, откуда вообще взялась идея веры как «слепого доверия». Даже поверхностное прочтение трудов ведущих христианских философов, таких как Ричард Суинберн (Оксфордский университет), Николас Вольтерсторф (Йельский университет) и Алвин Плантинга (Университет Нотр-Дам) или даже таких популярных писателей, как Клайв С. Льюис[260], свидетельствует об их трепетном отношении к вопросу о том, как формулировать «обоснованные», «доказательные», «последовательные» утверждения о Боге[261]. Нет никакой «слепой веры». Проблема в том, как делать обоснованные, рациональные и оправданные суждения о Боге, когда имеющиеся данные можно интерпретировать по-разному.