Великая сила в молчании. Она промолчала и тогда, когда чутким ухом, в подвале, уловила их прерывистые, под снарядный свист, поцелуи. Пусть, пусть… Дмитрий был ее первой любовью. Конечно, были Вани, Миши, военные – вечная слабость русских простушек. Но с тех пор, как она познакомилась со студентами, лейтенанты перестали ее интересовать, хотя среди них встречались красивые и неглупые молодцы – «надежда родины». Впрочем, кажется, во всем мире есть девушки, чьи первые любви проходят обязательный «военный» период. У некоторых он продолжается всю жизнь.
Два чувства боролись в ней: мести и безнадежности, и второе, по природе своей, пассивное, уступало первому. Потом оба они уступали третьему – когда она, с порезанными, как никогда, пальцами, подходя к дому, вдруг с ужасом подумала, как же будет смотреть им в глаза, что им скажет, с чего начнет? И решила: пусть. Снова промолчит. Она спасает им жизнь и будет спасать до конца. А потом она им обоим покажет. Покажет на дверь. «Я знаю, что я злая и нехорошая. Надо бы им совсем простить. В любви никто не волен. Но они обманули меня. Они поступили подло. Я спасла им жизнь, а они, выходит, смеялись надо мной? Хорошо. Не вечно быть блокаде. Пусть потом идут на все четыре стороны».
Это третье чувство – прощения их до поры до времени, решение спасать их до конца – хоть горько и холодно, но успокоило ее. «Я – гордая. Я благородная, – сказала она себе, – а они – свиньи», и вошла в дом, и сказала «Добрый вечер», и пила с ними чай со сладкой русской землей бадаевского сорта, и играла в карты. «Дурак» – умная игра, и если втроем – каждый отвечает за себя, и малейшее жульничество или неверный ход обычно вызывает бурные споры. Тамара всегда была большая мастерица «мухлевать». Дмитрий, шутя, помогал ей – и Нина неизменно оставалась в «дураках». Но на этот раз, уличив сестру в фальши, она вдруг бросила карты ей в лицо:
– Довольно вам надо мной смеяться! – сказала она. – Уж не считаете ли вы меня и в самом деле за дуру? – и, рассыпав колоду, ушла на кухню. Тамара открыла рот, но свой взгляд не успела высказать: засвистел снаряд.
В подвале все старушки были на местах, но «приблудных» матери с дочерью не было. Ивановна, как всегда, держала на руках дочурку, которую теперь кормили ее мертвые братья, баюкала:
– Спи, спи, моя доченька единственная. Когда они свистящие – лучше всего спать. Немец свистит, а Катя себе спит… Баю, баю, немцев забодаю…
До войны Катюшу знали, любили и баловали во всех, теперь сгоревших, соседних деревянных домах. Звонкий ее голосок слышался от Холодильника до Балтийского вокзала. На этом, для нее огромном, суетливом и шумном куске земного шара она была – у себя.
Она никогда не сидела на месте: порывистые ручки, стремительные ножки. Но быстрее всего в ней были глаза – в них так и прыгали солнечные зайчики. Не отставал от них и язычок. G блокадой сузился мир для всех, а она знала только кровать да теплые руки матери. Сузился мир, сужалась и жизнь. В Катеньке теперь все было медлительно или совсем неподвижно: она уже не могла ходить, едва говорила и нехотя водила по сторонам помутневшими глазами. И сама смерть, казалось, медлила. Мертвые братья кормили сестру.
– Что-то этих ругательниц нет, – прошамкала одна старушка.
– Да уж, что и говорить, срамницы! – отозвалась другая. – Я свою Лидушку вспоминаю – уж какая была для меня обязательная. Сперва, бывалча, мне кусок хлебца отрежет, потом сабе. А отца своего уж как спасала! И колечко свое на базар снесла, и шубку. И вот обоих их теперь нет. Осталась я одна. И зачем, спрашивается… А вчерась таскалась я на Петербургскую сторону, проведать мужниных родственников. Сидят, как на вулкане: молодая должна вот-вот разродиться. Нашла время. И кого же она родит? Разве это человек будет?
– Человек-то, может, и будет, – сказала Ивановна, – это не нам знать, но зачем ему рождаться? Разве он выживет в блокаду? А если и выживет – опять вопрос: для чего? Ведь если жизнь после блокады и войны будет такая же, как и до – тогда, прямо скажу, рождаться этому человеку будет незачем.
«Да, недаром все считают Ивановну рассудительной, – подумал Дмитрий, – только это не может быть, чтобы жизнь после войны не улучшилась. А может быть, мы все пойдем по жизни, как вдоль деревни, от избы до избы – от войны до войны?»
Снаряды свистели и шелестели долго, но ни один не прошипел, не разорвался. Нина с детства привыкла все считать. Она насчитала десять разрывов близких и около двадцати дальних. Четыре поцелуя разорвались у нее над самым ухом.
С этого дня сестры стали обращаться друг к другу на «вы» и язвить пуще прежнего. Старшая называла младшую не иначе, как «дура неумная», или, в новой редакции, «дура ненормальная»; Тамара не оставалась в долгу:
– На мой взгляд, если вас интересует, вы еще до войны были малохольные.
Днем под Новый год зашел, как всегда на минутку, Малиновский.
– С праздничком вас заранее, – поздравил он.