…Ланн не пробирался по траншеям: он поднялся на холмик, чтобы лучше видеть, и спокойным голосом отдавал приказания. Золотое шитье его мундира было отличной мишенью; с Лакоста пулей сбило шляпу, Лежёну прострелили фалды мундира. Наконец, одного из офицеров ранило; все остальные спрыгнули в траншею, но Ланн остался на холме и продолжал говорить. После недолгой борьбы с собой Лежён снова встал с ним рядом, хотя свист пуль заглушал смысл слов. Договорив, Ланн медленно спустился.
— Господин маршал! — Лакост смотрел Ланну прямо в глаза. — Вы человек, известный своей храбростью, но вы и великий военачальник, равный своими талантами знаменитым полководцам древности. Солдаты, обороняющие эту позицию, закалены в боях, они высоко ценят вас как своего командира и не нуждаются в воодушевлении подобными проявлениями отваги. Не сочтите мои слова за дерзость, но я считаю, что вы подвергаете свою жизнь неоправданному риску в столь критический момент.
Настала пауза; римский профиль Ланна противостоял греческой прямоте Лакоста.
— Благодарю вас, генерал.
Коротко кивнув, маршал ушел по траншее к мосту.
Стараясь поспевать за ним, Лежён не мог сосредоточиться, мысли роились тучей, но одна из них возвращалась назойливой мухой: храбрость это или бравада? Или нечто иное? Все маршалы Империи — храбрецы; на Ланне нет живого места от ран, он не раз смотрел смерти в глаза — так неужели привык к этому зрелищу? Может быть, он фаталист? Или считает себя избранным? Фортуна не раз являла ему свою благосклонность, но для чего же искушать ее каждый день?..
Маршал Ланн особым приказом запретил открытые атаки: продвигаться вперед, не покидая укрытий. Захватив новый дом, в нём устраивали бойницы, пробивали сквозь стены ходы сообщения, затыкали двери и окна мешками с песком. Важно было занять крыши. Лучших стрелков сажали в засаду на чердаках, и они убивали всех появлявшихся там испанцев, пока внизу действовали саперы. Если неприятель еще отстреливался в одной из комнат через амбразуру в стене или двери, в соседнюю вползал по-пластунски сапер, прячась в дыму, потом вдруг неожиданно вставал под ружьями врага и бил по ним ломом. Как только стрельба переставала быть прицельной, в комнату врывались гренадеры, загоняли врага гранатами в глубь коридора, и там начинался новый бой. Всё это происходило одновременно на каждом этаже: наученные горьким опытом французы уже не подставлялись под выстрелы с потолка (через пол верхнего этажа) и под гранаты, сброшенные в печные трубы. Но и испанцы учились быстро: они стали смазывать стропила дегтем, а двери и окна закладывать просмоленными вязанками хвороста. Отступая, они поджигали дом; медленно распространяясь по балкам, глубоко запрятанным под кирпичными сводами, огонь охватывал всю постройку и не стихал несколько дней, создавая непреодолимое препятствие.
Полковник Сан-Хенис объезжал квартал за кварталом, обучая защитников города всем этим премудростям. Роковая пуля настигла его на артиллерийской батарее, носившей имя Палафокса. Умирающего отнесли на плаще в дом его матери и положили ей на колени. Оросив слезами родное лицо без кровинки, убитая горем мать подняла глаза к небесам и вознесла молитву Богородице…
За городом небо сияло голубизной, на деревьях набухали почки. Весна готовилась вступить в свои права, как будто и не было никакой войны, никто никого не убивал… Лакост и Лежён спускались с Монте-Торреро, наслаждаясь минутами покоя. Они были ровесниками, но не молодость и даже не общее дело сблизили их между собой, а нечто неуловимое, что поэты называют родством душ. Они как будто знали друг друга всегда. Лакост говорил о своей юной супруге, предмете своего искреннего обожания; они уже год как обвенчаны, но за это время провели вместе всего пять дней. Поскорей бы закончилась эта осада! Тогда генерал возьмет отпуск и уедет к жене. А еще лучше было бы вовсе выйти в отставку и предаться наслаждениям мирной жизни, деля свое время между объятиями милой, разговорами с мудрым отцом и заботами о детях, которые непременно родятся… За этим разговором они пришли на батарею перед Санта-Энграсия — вся площадь была усеяна окровавленными телами. На счастливое лицо Лакоста легла мрачная тень. Дежурный офицер доложил, что только что была отбита атака испанцев — Палафокс лично привел тысяч десять фанатиков, часть из них засела в окрестных домах. Вон в тех? Так точно! Но ведь там заложены мины! Эти несчастные взлетят на воздух! Лакост велел выкатить две мортиры и отогнать испанцев выстрелами. Он стоял рядом, корректируя стрельбу, когда пуля, пробив тюк с шерстью, чиркнула по его лбу. Сбритая ею прядь волос упала на тюк; Лакост взял ее в ладонь, сказал Лежёну с улыбкой: "Если б этот локон состригли для нее!" Они сверили часы (первый взрыв — через четверть часа, Лежён должен поджечь порох не раньше, чем через две минуты после этого) и разошлись по своим постам.