БОРЩЕВИК. Да. О царе. Я верил, что его нужно убить, потому что нужно было убить саму мысль о возврате к миру порабощения человеческого. Я был совсем еще мальчишкой. Я не знал, что нельзя построить любовь на ненависти, а жизнь на смерти. Это – ложь. И на лжи никак не построить правду. И я не знал тогда тебя, а ты была еще ребенком… Но однажды, когда я посмотрел в твои чистые девичьи глаза, забыв обо всем, меня вдруг словно кто-то хлестнул по лицу. И, знаешь, как видение промелькнуло: встали они перед глазами у меня – те самые барышни, дочери царские расстрелянные, в воротничках белых. В детстве я их в газете видел, всех на одной фотографии. И вот я с тобой говорю, а они будто глядят на меня –
СТАРУХА. И что обездоленные, сирые люди расцветут чудесными улыбками и запоют гимны восходящей заре справедливости?
БОРЩЕВИК. Да, я страстно желал этого! Ты смеешься надо мной?
СТАРУХА. Я жалею тебя, Вадим. Зачем ты прятал от меня твою боль? Неужели стыдился? Я помогла бы тебе, вылечила. Разве бывает жизнь без ошибки?
БОРЩЕВИК. Видишь ли, Вера, эта ошибка – такая, что от нее заведется в душе личинка, поначалу незаметная, а потихоньку высосет из тебя радость, нагадит в тебе и вырастет в жирную гусеницу. Эту гусеницу ты и рад бы из себя вытошнить, да – никак. И мечтаешь, чтобы поскребли душу мочалкой, да отмыли бы. Только кто ж отмоет? Молиться не обучен был, да и как молиться, если всю жизнь с Богом воевал?
СТАРУХА. Вадим, милый, да зачем же такое страдание в себе таить? Сама не молилась, но не может того быть в природе, чтобы человеку прощения не было, коли он просит его!
БОРЩЕВИК. Да не честно это, Вера, пойми: просить у того, кого отвергал, как врага. Молитва богоборца не просто смешна, это – трусость изменника.
СТАРУХА. Бедный ты мой! Бедный!
БОРЩЕВИК. А ты знаешь, какое возникает чудесное мечтание, когда мерзкая гусеница выедает тебе нутро?
СТАРУХА. Господи! Господи!
БОРЩЕВИК. Прекрасное мечтание! Мечтание о муке! Мучиться, чтобы гусеницу свою замучить! И умереть, чтобы
СТАРУХА. И поэтому ты умер?!
БОРЩЕВИК. Выходит, что так: меня оклеветали, но я и не пытался себя защитить и не сказал ни слова в оправдание. Я хотел все принять и претерпеть столько, сколько мне будет дано претерпеть. Я претерпел и умер спокойным.
СТАРУХА. И я ничего не знала! Ничего!
БОРЩЕВИК. Ты можешь простить меня, Вера? Только это теперь важно.
СТАРУХА. Да мне ли тебя прощать – тебя, столько выстрадавшего? Конечно, я прощаю!
БОРЩЕВИК. Ты хочешь пойти со мной?
СТАРУХА. Куда?
БОРЩЕВИК. Ты хочешь быть со мной вовеки?
СТАРУХА. Конечно! Почему ты спрашиваешь?
БОРЩЕВИК. Тогда идем. Ты можешь уйти со мной, но только теперь. Такое предлагается один раз. Если жизнь сейчас удержит тебя, ты уже со мной не встретишься.
СТАРУХА. Я хочу быть с тобой, Вадим! Конечно, хочу, дорогой мой! Я иду к тебе!
БОРЩЕВИК. Тебе решать, Вера.
СТАРУХА. Так хорошо уйти сейчас с тобой, Вадим! Господи, как хорошо и совсем не страшно! Я не думала, что это может быть так прекрасно. Я подойду к тебе: ты ведь возьмешь меня за руку, правда?
БОРЩЕВИК. Да, Вера. Я возьму тебя за руку, и ты уже не вернешься.
СТАРУХА. И не нужно! Зачем? Я так долго здесь была… Вот только как же Фома – без меня? Как же бросить его? Он умрет без надежды: он не понимает… Он не знает…
БОРЩЕВИК. Мы все уходим. И всегда кого-то бросаем.
СТАРУХА. Да. Ты бросил меня; я бросаю его, и все – правильно. Конечно! Мы и в смерти думаем только о себе. Ну до чего же мы малы, Господи! Мы – совсем дети. Но чьи? Чьи мы дети? Где же рука твоя? Где твоя рука?!
Вторая картина
Декорация та же. В своем кресле неподвижно сидит Старуха с закрытыми глазами. Светает. Слышен рев подъехавшего мотоцикла. Входит Дана, всматривается в лицо Старухи, касается ее, вздрагивает, крестится и начинает петь пасхальный светилен на сербский напев. Входит Иван с велосипедом, слушает.
ДАНА.
ИВАН.