— Позволю, — она прижалась обнаженной грудью к его груди, словно хотела втиснуться в него, слиться воедино, прислонилась щекой к его щеке. — Я еще в Венгрии догадывалась, что беременна, но решила удостовериться сначала в Шарите, ведь уже и тогда возраст был у меня не юный, а все, что мне пришлось пережить в жизни, наложило отпечаток на здоровье. Поэтому я промолчала, я не хотела внушить надежду, которая была еще совсем призрачной, — она посмотрела ему в глаза. — Не потому, что я старалась скрыть, все решить сама. Ни в коем случае. Я знала, как ты хочешь этого ребенка, я сама его хотела, я думала все сделать наверняка.
— Вы попали под бомбардировку?
— Да, когда англичане уже забрали узников, и мы возвращались обратно в Берлин. Вся дорога была запружена беженцами, — он снова обнял ее ягодицы, подтянув к себе. — Налетели бомбардировщики, люди начали метаться в панике. Я увидела мальчика, он потерял маму. Они уже начали бомбить. Он бы погиб. Я побежала на дорогу, схватила его, и в этот момент невдалеке разорвалась бомба, меня отбросило волной, перевернуло раза четыре или пять, я даже не помню. Я сильно ударилась, упав в канаву, просто чудом ничего не сломала, и мальчик тоже остался цел. Через минуту я почувствовала боль и поняла, что теряю ребенка. Это было ужасно, — она опустила голову. — Может быть, какая-то другая женщина и выдержала бы, которая потяжелее весом, вес бы самортизировал, но я со своими костями, — она грустно усмехнулась, — нет. И если бы все произошло в Берлине, еще можно было бы успеть приехать в клинику, что-то сделать. Но на той дороге, запруженной беженцами, все пропало, — у нее задрожали плечи, он прижал ее к себе, целуя. — Мальчика, которого я спасла, звали Иоахим, — сказала она, сглотнув слюну, и вытерла пальцами выступившие слезы. — Я часто думала потом над этим, ведь случайных совпадений не бывает. Я поняла, что это знак. Нельзя разрушать чужую жизнь, меня наказали за это.
— Что-что? — он приподнял ее голову. — Разрушать жизнь? Это ты так подумала? Кто ее разрушил? Только не ты. Из-за тебя я пошел на фронт, я бомбардировал рейхсфюрера рапортами, чтобы он отпустил меня, он не хотел меня отпускать, он не понимал, что мне там нужно. Никто не понимал, Зигурд не понимала. Зачем? Только поженились, куда? Для чего? Зато я понимал это хорошо. Туда, к ней. Началась война, она будет на фронте, я тоже, мы оба там свободны. Я понял, что если я ничего не добьюсь, ты никогда меня не заметишь. Я шел на самые рискованные операции, чтобы добиться успеха, чтобы выделиться, чтобы ты слышала обо мне. Я ждал три года. Потом пятнадцать дней мы были с тобой вместе на Балатоне, и это были самые счастливые дни в моей жизни. Потом почти пятнадцать лет я думал, что тебя нет в живых и только в снах возвращался к прежнему счастью. По году за каждый день счастья.
Он помолчал. Она легла рядом, обнимая его за плечи, он поцеловал ее в висок.
— Особо бурных чувств с Зигурд у нас никогда не было. Она была товарищем, на которого указал рейхсфюрер, мы только два раза пообедали вместе, а он решил, вот это идеальная пара. Они устроили так, чтобы наши отношения состоялись. Так она стала моей женой. А любовь пронеслась мимо в черном отрытом «мерседесе», с флажками СС, в прямом и переносном смысле. Совсем другая любовь — известный врач, танцовщица, киноактриса, певица, сумасшедше красивая женщина. Зигурд стала женой. Но любовницей всегда была ты, — он повернулся к ней, лаская ее распущенные волосы. — Сначала в воображении, потом на самом деле. Мальчишкой в двадцать лет я состоял в свите рейхсфюрера, а ты вышла из подъезда в элегантном черном мундире. Волосы, вот эти чудные, темные волосы, яркие, блестящие, длинные, распущены ниже пояса, зеленые глаза блестят, в них просто горит жизнь. Рейхсфюрер как увидел эту прическу, побелел — обрезать, — он рассмеялся. — У всех просто сердце оборвалось, я почувствовал это. — Как же можно обрезать такую красоту, несмотря на все распоряжения расового отдела, что и какого цвета должно быть. И только Гейдрих позволил себе заметить, может, все-таки оставить. Тогда и рейхсфюрер что-то сообразил для себя и буркнул — оставьте, но причешитесь же наконец. Это же военная служба, а не подиум в Париже. Кстати, эта мысль ему понравилась. Сколько тебя потом фотографировали для журналов, плакатов, чтобы показывать иностранным дипломатам, в этом черном мундире, с распущенными волосами, волосы падают на серебряный погон. Если кого-то больше, то только фрау Райч. Я был на переговорах с Муссолини, когда вернулся из Франции в сороковом и еще некоторое время снова служил адъютантом. Он размахивал этим журналом перед носом фюрера и просто требовал, чтобы его с тобой познакомили. «Это настоящая римлянка, подайте мне!» Оказалось, тебя нет в Берлине, ты опять в каком-то дивизионном госпитале, он очень расстроился.