– Как это мерзко звучит, – задумчиво произносит Павел, глядя в потолок (потолок покрыт узорами трещин и паутинками, возле лампы летают три мухи, кружат, кружат, как заведенные), – как мерзко… «семьдесят лет после смерти»… Как это все отвратительно.
– Вот и я об этом. А прикидывался-то, притворялся… Говорил как красиво! Американский корпоративный фашизм, геополитика, сокрушался, что нет нигде в мире демократии! Говорил, что с юношеских лет очарован русской литературой… И на тебе! Засада!
– Слушай, а почему бы тебе не плюнуть на все и не полететь в Перу? – Лицо А. выражает недоумение. – Помнишь, как ты мечтал раньше! Мексика… Пейот… Кастанедой и Маккенной зачитывался…
– Timothy Leary’s dead… – Поет A. – No, no, no… He’s outside looking in…
А. кривляется.
– Смеешься, – говорит Павел. – Стареешь. Достаточно тебе Швеции.
– Все стареем.
Аэлита – молодец, взяла и улетела в Перу, читать судьбу по листьям коки. Куда нам до нее. Oh, my Cornflake Girl! Ты отважилась на свое героическое путешествие. Вперед! От логоса к мономифу!
Павел переворачивается на другой бок.
Опять не могу спать. Черт. А может, снотворное взять? Тогда надо чего-нибудь съесть. Лень вставать. Сил нет, а спать не могу. Даже свет выключить. Протянуть руку. В кармане осталось два маффина… Нет, не смогу есть. Тошнит. Полежу. Сердце стучит. Не могу спать. Не могу есть. Опять. Как бы не крякнуть. А по хуй, можно и крякнуть. Теперь-то все равно. Аэлита жива. Она в Перу. Кто все эти люди? Не все ли равно. Ассистенты режиссера, актеры, массовка, гримеры, операторы… Кто угодно! Главная там – ты. Alive! На все прочее можно забить. На себя тоже. В первую очередь. Интересно, сколько я сбросил за эти дни. Сколько-нибудь? Наверняка. Хотя какая разница. Эти дни здорово подорвали меня. Одни похороны съели два килограмма, не меньше. Твари влезли в мою голову и сосут. Удалось не посмотреть на отца. Чтоб не приснился. У меня словно вырезали что-то внутри. Впервые купил снотворное с того раза. Пришлось звонить врачихе. Маразматичка.
– А зачем вам вдруг понадобилось снотворное?
Посмотрела в карту, что ли? Там что, написано про мои суицидальные аттемпты? Хотела, чтоб пришел.
– Не хотите зайти?
– Зачем?
– Ну, как-то вы давно не заходили.
– А это плохо?
– Ну, нет, здоровье – это хорошо, но обследоваться не мешало бы. Как уши? Не болят? Слышите хорошо?
– Спасибо, хорошо. Больше не было неприятностей. Вы мне просто выпишите снотворное, а то я позвоню другому врачу.
Выписала. Диги-рецепт… Что это за
Нет чтоб послал e-mail, и никаких разговоров, даже по телефону! Я бы с удовольствием перешел на общение с миром только посредством электронных писем. Зачем говорить, если писать можно?
Может, так и сделать? Переводить, и все, никуда не ходить, ни с кем не говорить. Хорошая мысль. Пора бы замуроваться. Опять залечь с книгами. Переводить и читать. Никого не видеть. Пруст обил стены пробкой. Я замуруюсь в книгах. У зверя нора. У Бьорка книга.
Кто бы мог подумать, что перечитывание апелляций, которые писал Стен Миллер, может так благотворно сказываться на моей психике. Интересно, а кто-нибудь, вообще кто-нибудь, включая всех зэков, что он отмазывал, практиковал это или нет? Кому-нибудь, кроме меня, его писульки спать помогали? Это же просто чудо-грамоты! Три года прошло с тех дней, перечитываю – с не меньшим эффектом. Не думал, не гадал. Чертовы похороны. Ведь все ждали. Должен был быть готов. К смерти отца – давно готов был. А вот к самим похоронам, оказалось, что нет. А потом поминки, как пыльным мешком, просто пыльным мешком! Мать сказала: «а давайте пить чай!»– тем же голосом, как на мое семнадцатилетие, просто безумие, я аж вздрогнул: дежа вю? И началось:
– Что значит «принес себя в жертву»? Мама, о чем ты?
Объясняет, трясется, слезами умывается, голосом сдавленным:
– Отец папы, твой дедушка, был сильно верующим человеком (это я знал), а потом в одночасье отвернулся от Бога и вместо распятия на стену повесил портрет Сталина. Распятие снял – Сталина повесил. И он был не один такой… Такое было время…
Ничего себе. Первый раз слышу. Сестра что-то сказала, – кажется: «ну, не важно, дальше, дальше», – я понял, что она знает эту историю, по нетерпению в ее голосе почувствовал, что она готова либо подхватить, либо добавить что-то, либо совсем заменить маму в качестве рассказчицы (сужу по горящим сквозь слезы глазам-алмазам). Мельком глянул на Геннадия, понял, что он торжествует. Не appears in the know, too. Сидит и все знает. Свысока на меня посматривает, кивает, мол: сейчас-сейчас все поймешь… Как я себя гадко почувствовал в эту минуту, просто не описать! Всем все известно. Один я ничего не знаю. Злюсь. Чувствую – краской наливаюсь.