Тот, кого обвиняли в этом, был еще молодой, изящно одетый человек лет тридцати – тридцати двух; слегка улыбаясь под градом ругательств и оскорблений, он невозмутимо смотрел на листы бумаги с гнусными надписями, что ему совали под нос, и безо всякой рисовки беседовал с Ривьером.
Какие-то два человека, раздраженные его беспечностью, решили напугать Бертье и сбить с него спесь. Вскочив на подножки одноколки, они приставили ему к груди штыки своих ружей.
Но такая малость не могла смутить Бертье, который был отважен до безрассудства: он как ни в чем не бывало продолжал беседовать с выборщиком, словно ружья эти были безобидными деталями экипажа.
Толпа, крайне недовольная подобным пренебрежением, которое так разительно отличалось от ужаса Фулона, ревела вокруг одноколки, дожидаясь того момента, когда от пустых угроз она сможет перейти к делу.
Внезапно взгляд Бертье остановился на каком-то бесформенном окровавленном предмете, появившемся у него перед лицом, и он узнал в нем голову собственного тестя, которую ему поднесли прямо к губам.
Забавники хотели, чтобы он ее поцеловал.
Господин Ривьер с негодованием оттолкнул пику.
Бертье жестом поблагодарил его и даже не соизволил оглянуться на этот омерзительный трофей, который палачи несли за экипажем прямо у него над головой.
Так они добрались до Гревской площади, где благодаря усилиям поспешно окруживших их солдат пленник был переведен в ратушу и отдан в руки выборщиков.
Новая опаснейшая задача и связанная с нею ответственность заставила Лафайета побледнеть, а сердце парижского мэра – затрепетать.
Парижане, быстренько разбив на кусочки оставленную подле ратуши лестницы одноколку, принялись занимать удобные места, поставили у всех выходов охрану и начали приготовления, перекидывая через кронштейны фонарей новые веревки.
Завидя Бертье, который спокойно поднимался по широкой лестнице ратуши, Бийо горько разрыдался и вцепился себе в волосы.
Когда, по его мнению, с Фулоном было покончено, Питу покинул берег реки, вновь поднялся на набережную и теперь, несмотря на свою ненависть к г-ну Бертье, который в его глазах был виновен не только в том, в чем обвиняла его толпа, но и в том, что подарил Катрин золотые сережки, – испуганный Питу со слезами на глазах присел на корточки за какую-то скамью.
Тем временем Бертье, словно речь шла вовсе не о нем, вошел в зал заседаний и принялся беседовать с выборщиками.
С большинством из них он был знаком, а некоторых знал даже близко.
Однако выборщики сторонились Бертье, испытывая страх, какой всегда испытывают люди робкие при встрече с человеком, утратившим популярность.
Вскоре рядом с Бертье остались лишь Байи и Лафайет.
Когда ему рассказали подробности гибели Фулона, он пожал плечами и заметил:
– Что ж, все понятно. Нас ненавидят, потому что мы – орудия, с помощью которых монархия терзает народ.
– Вам вменяют в вину серьезные преступления, – сурово отозвался Байи.
– Сударь, – ответил Бертье, – если я совершил все преступления, в которых меня обвиняют, то, значит, я не человек, а дикий зверь или демон, но ведь, насколько я понимаю, меня будут судить, и вот тогда-то все и выяснится.
– Разумеется, – подтвердил Байи.
– Прекрасно, – проговорил Бертье, – это все, что мне нужно. У вас есть моя переписка, вы увидите, чьим приказам я подчинялся, и ответственность будет возложена на тех, на кого ее следует возложить.
Выборщики покосились в сторону площади, откуда доносился невообразимый шум.
Бертье понял смысл их молчаливого ответа.
В этот миг Бийо, пробравшись сквозь окружавших Байи людей, подошел к интенданту и, протянув ему свою громадную лапищу, поздоровался:
– Добрый день, господин де Савиньи.
– Да это никак Бийо? – со смехом воскликнул Бертье, отвечая фермеру твердым рукопожатием. – Стало быть, ты теперь бунтуешь в Париже, мой славный фермер? А ведь ты так выгодно продавал зерно на рынках в Виллер-Котре, Крепи и Суассоне.
Несмотря на всю свою склонность к демократии, Бийо не смог скрыть восхищения этим человеком, который был так спокоен, когда жизнь его висела на волоске.
– Рассаживайтесь, господа, – предложил выборщикам Байи, – начинаем расследование выдвинутых против господина Бертье обвинений.
– Согласен, – отозвался Бертье, – но я должен, господа, предупредить вас вот о чем: я очень устал, не спал двое суток; сегодня по пути из Компьеня в Париж меня беспрерывно дергали, толкали, пинали, когда я попросил чего-нибудь поесть, мне предложили сена, а им не очень-то наешься. Прошу вас, позвольте мне поспать где-нибудь хоть часок.
В этот миг Лафайет, выходивший из ратуши разведать обстановку, вернулся назад еще более подавленный.
– Дорогой Байи, – обратился он к мэру, – народ ожесточен до предела. Оставить господина Бертье здесь – значит оказаться в осаде, а если мы станем защищать ратушу, то дадим разъяренной толпе повод, которого она только и ищет. Если же мы откажемся от обороны ратуши, это будет означать, что мы опять сдаемся без боя.
Тем временем Бертье сел на скамью, а потом и растянулся на ней во весь рост.
Он все же решил соснуть.