Ландсберг сказал это в 1944 году на заседании, посвященном памяти Леонида Исааковича. Тогда немыслимо было, что через несколько лет громко и грозно зазвучат обвинения против Мандельштама, от идеализма и космополитизма до… шпионажа. С этим невеселым временем мы еще познакомимся и убедимся, что Мандельштам оставил действительно мощный источник моральной силы, из которого черпали защищавшие его ученики. Из того же источника, быть может не сознавая это, пил и Андрей Сахаров, пришедший в школу Мандельштама через несколько недель после смерти основателя.
Органическое соединение науки и нравственности отмечали в Мандельштаме все, знавшие его. И именно это соединение формировало атмосферу его научного окружения. Как пишет И. М. Франк, соавтор Тамма по нобелевской работе: «Научное бескорыстие было одной из характерных особенностей Московской физической школы, основы которой заложил еще П. Н. Лебедев и которую на моей памяти развивал Л. И. Мандельштам»49. Попав в поле действия мандельштамовской школы, в поле «непрерывного научного обсуждения», Франк не сразу понял, что «в этих беседах часто излагались новые идеи задолго до их опубликования и, разумеется, без опасения, что их опубликует кто-то другой»50.
Важная особенность Мандельштама-учителя состояла в том, что не он выбирал себе учеников, а они выбирали его. Он готов был учить всякого, кто этого по-настоящему хотел. Вступительную лекцию к курсу физики в 1918 году он закончил так: «Занятия физикой, углубление в ее основы и в те широкие идеи, на которых она строится, и в особенности самостоятельная научная работа, приносят огромное умственное удовлетворение. Убеждать в этом я не хочу. Да и вряд ли здесь возможно убеждение. Тут каждый должен убедиться сам. Но я хотел бы, чтобы вы знали, что если кто-нибудь из вас почувствует в себе такое стремление, то для меня всегда будет большим удовольствием способствовать всем, чем я могу, его осуществлению»51.
Воспитывал Мандельштам исключительно собственным примером, своим способом жизни. По поводу недостойного поведения некоего физика он сказал: «Взрослых людей не воспитывают. С ними либо имеют дело, либо не имеют». Не все, прошедшие школу Мандельштама, выдержали испытания честолюбием и страхом перед власть имущими, но поразительно большая доля его учеников совмещала квалификацию научную и нравственную.
О редком сочетании в Мандельштаме обычно исключающих друг друга свойств говорил Тамм: «…непередаваемая доброта и чуткость, любовная мягкость в обращении с людьми сочетались в Л. И. с непреклонной твердостью во всех вопросах, которым он придавал принципиальное значение, с полной непримиримостью к компромиссам и соглашательству»52.
Учитывая склад личности Мандельштама, можно удивляться, что ему удалось столь полно реализоваться. Главная причина — в том, что личность его притягивала и людей практического склада, готовых в реальной советской жизни обеспечивать условия для деятельности его школы. На протяжении шести лет (1930–1936) это было главным делом Бориса Гессена.
Западный исследователь истории российской науки Лорен Грэм называет Гессена «профессиональным физиком», доклад которого о Ньютоне, сделанный в 1931 году на Международном конгрессе по истории науки в Лондоне, «по масштабам своего влияния стал одним из наиболее важных сообщений, когда-либо звучавших в аудитории историков науки»53. Есть и совсем другое мнение. «Красный директор Гессен следил за тем, чтобы научный директор — известный физик профессор Л. Мандельштам, — и сотрудники не уклонялись в идеалистических направлениях от прямой дороги диалектического материализма», — выразился Гамов в книге, написанной в США в 1960-х годах54. И добавил: «Бывший школьный учитель, товарищ Гессен знал кое-что из физики, но больше всего интересовался фотографией и замечательно делал портреты хорошеньких студенток».
Западные историки науки могут чтить в Гессене одного из своих предшественников, а читатели научно-приключенческой книги Гамова могут потешаться над претензиями учителя-марксиста, но в российской истории роль Гессена была совсем иной. Он не был профессиональным физиком, не был и школьным учителем. И страсть к фотографированию девочек Гамов приклеил ему зря — этим увлекался другой профессор МГУ, из совсем другого, тимирязевского лагеря[3].