Пример его видения науки — доклад на общем собрании академиков в 1938 году. Тема звучала не слишком увлекательно: «Интерференционный метод исследования распространения электромагнитных волн». Но вот что записал в дневнике В. И. Вернадский, геохимик по специальности: «Вечером в Академии — интересный и блестящий доклад Мандельштама. Я слушал его, как редко приходилось слушать. Отчего-то вспомнился слышанный мной в молодости в Мюнхене доклад Герца о его основном открытии» — то есть об экспериментальном обнаружении электромагнитных волн. Мандельштам в своем докладе не просто подытожил некие исследования, он их представил как органическую часть развивающейся науки. Без каких-либо ухищрений и внешних эффектов он свел воедино радиотехнические изобретения и философские уроки квантовой физики, ход исторического развития чистой науки и перспективы практических применений. Это была картина живой физики, передающая ее дух неспециалистам и углубляющая понимание коллег.
Разнообразные таланты, которые быстро и мощно расцвели под влиянием Мандельштама, были схожи в своем отношении к учителю. Их чувства любви и уважения порой кажутся преувеличенными и непонятными — никаких признаков проблемы отцов и детей. О Мандельштаме его научные «дети» говорят в столь возвышенных тонах, что невольно напрашивается сравнение с парадным стилем эпохи сталинизма.
Однако у Мандельштама имелся и крупный недостаток, который, как и положено, был продолжением его достоинств, и потому помогает их понять и понять тональность высказываний его почитателей — ему не хватало честолюбия. Даже того, называемого иногда «здоровым», без которого творческая личность кажется невозможной. Ведь говоря новое слово — в науке, искусстве, технике, — человек считает себя вправе сказать это новое слово раньше других и вопреки их молчанию. Значит, он готов считать себя умнее или хотя бы смелее других.
Мандельштаму хватало смелости браться за проблемы, над которыми ломали головы величайшие теоретики — Эйнштейн и Бор, и предлагать свое решение этих проблем в кругу сотрудников и учеников, но недоставало честолюбия, чтобы спешить опубликовать свое решение, «застолбить» свой приоритет.
Его занимала наука сама по себе, а не спортивная ее сторона — кто раньше. Поэтому он не спешил с публикациями, проверяя и перепроверяя полученный результат. Сотрудникам и коллегам приходилось убеждать, уговаривать его отправить работу в журнал. Но тем, кто общался с ним повседневно, было ясно, что это шло от чувства ответственности перед наукой — от его морального чувства.
Откладывая публикацию об открытии, сделанном им совместно с Ландсбергом, он упустил Нобелевскую премию 1930 года. Они открыли новый тип взаимодействия света с веществом, но не спешили опубликовать свой результат — и премию получил опередивший их на несколько недель индийский физик Ч. Раман.
О научной сдержанности Мандельштама его соавтор сказал, что она «проистекала отнюдь не из того, что Л. И. недооценивал значения полученных результатов, наоборот, он очень хорошо его понимал и поэтому считал себя особенно обязанным не выступать с важными утверждениями без самой тщательной проверки»46.
В данном случае в задержку публикации вклад внесла и отечественная история. След этого остался в письмах того времени другу семьи Рихарду фон Мизесу после перерыва в переписке более года: «Вы долго от нас не имели известий, потому что у нас тут были разные неприятности с нашими родными и не было настроения писать». «У нас за последнее время были не очень радостные дни. Много семейных забот и тому подобного, они и сейчас не совсем прошли»47. «Неприятности» и «семейные заботы» — это аресты.
Память Евгения Фейнберга сохранила сцену, относящуюся к тому времени: «В комнату входит Л. И. с мокрым фотоснимком в руках, он разглядывает спектр и задумчиво говорит: «Вот за такие вещи присуждают Нобелевские премии…» На это жена ему возбужденно восклицает: «Как ты только можешь думать о таких вещах, когда дядя Лева в тюрьме?!»[2].
Григорий Ландсберг, не получивший «из-за Мандельштама» Нобелевскую премию, получил от него нечто более важное: «Я был уже не мальчиком, когда впервые встретился с Л. И. Теперь я уже пожилой человек. Но я не стыжусь признаться, что на протяжении двух десятилетий моей близости с Л. И. я, принимая то или иное ответственное решение или оценивая свои поступки и намерения, задавал себе вопрос — как отнесется к ним Л. И. <…> Я мог не соглашаться с Л. И., особенно когда речь шла о тех или иных практических шагах, но никогда у меня не было сомнения в правильности морального суждения Л. И. о людях и поступках. И я надеюсь, что воспоминание о Л. И. будет сопровождать меня в оставшиеся на мою долю годы и будет служить источником моральной силы, как в предшествующие счастливые годы этим источником мне служили встречи и беседы с ним»48.