Сегодня, пятьдесят лет спустя, после серии сотрясений, изменивших не только Россию, но и направление ее будущей истории, объяснять эти пункты нелегко. Возьмем, скажем, пункт (г) и связанную с ним нетривиальную мини-пирамиду социальных отношений вокруг каждого из нас. Тем моим друзьям и коллегам, кто знали о моей дружбе с Люсей и АД, приходилось принимать решение — не опасно ли им поддерживать отношения со мной. КГБ знало всё о всех; реально это было не совсем так, но так следовало предполагать. (Порой человеку напоминали о достаточно случайном разговоре с его участием, прошедшем за пять лет до момента напоминания.) Моим приятелям с допуском к секретной работе (а в Москве и Ленинграде в этом положении находилось большинство инженеров) могли предъявить обвинение в неблагонадежности: «Мы слышали, вы общаетесь с кругом предателя народа Сахарова». Некоторые из них принимали одно решение, некоторые другое. Я уважал их решение, какое бы оно ни было. Такая была жизнь.
Что касается пункта (б) выше, ко второй половине 1960-х годов я уже весьма скептически относился к перспективам советского общества. Что оно может с такой легкостью развалиться, как это произошло позже, никто из нас, конечно, не мог подозревать. С другой стороны, оглядываясь назад из сегодня, из 2017-го года, мысль «Россию не переделаешь» кажется столь же разумной, как она была в 1965-м.
2.
В дом к Люсе меня привел, примерно году в 1966–67-м, Тима Литовский, мой друг по институту в Ленинграде. В Москву я переехал за год-два до этого, учиться в аспирантуре (Института Проблем Управления Академии Наук). Тима иногда наезжал из Ленинграда в командировки. Люсю он знал по дому нашего общего приятеля Игоря Гессе в Ленинграде. Люся и Наталья Викторовна, мать Игоря, были старые друзья. Бывая в Ленинграде, Люся у них останавливалась. Я у Игоря и НВ тоже бывал, но с Люсей там как-то не пересекся.
И вот Тима, в очередной командировке в Москву, говорит, «Лумельский, ну что ты тут чахнешь как бобыль! Давай я тебя отведу к Люсе Боннэр. У них чудесный дом, она всех знает; тебе там будет хорошо». Я не то чтобы чах, и не то чтобы жил бобылем, и не очень понимал слова «всех знает» — но не возражал, и мы поехали на улицу Чкалова (нынче Земляной Вал), недалеко от Курского вокзала.
Помню Люсин смешливый, чуть изучающий взгляд. «Значит, из Игоревой компании; ну да — Карельский Перешеек, костры, походы, лыжи, а учеба по боку… проходи». Подошли Таня и Алеша, дети Люси, еще кто-то. Пахнуло семейным теплом. Тимино обещание, «Тебе там будет хорошо», сбылось. Стало хорошо сразу и навсегда.
Так уж вышло, что я вырос без дома. Было разное, включая много хорошего, но вот ощущения дома — чувства, что мне сюда легко придти, будет «как дома» — этого не было. И тут, как-то сразу, появилось. Люся Боннэр это умела. У них я попал между возрастами — Люся была лет на пятнадцать старше меня, ее дочь Таня лет на десять младше. Люся порой переключалась на роль мамы: «Володька, а у тебя там еда-то есть?» Была в ней — всегда, не только когда стала известной деятельницей, «совестью страны» и т. д. — некая властность, уверенность, что она знает, как надо. И к этому лицо и осанка грузинской княжны. Но властность растворялась в доброте, в готовности слушать и помочь, и потому я замечал это только со стороны, в ее отношениях с другими.
Я стал бывать у них часто. Повезло больше, чем я мог ожидать. Для Люси домом была, казалось, вся Москва. Появлялось много известных и просто интересных людей. Она была вхожа в разные «дома», с маленькой и с большой буквы — как, например, в Дом Писателя, куда человеку «с улицы» попадать на концерты, чтения, да и просто в их кафе-ресторан было практически нереально. Ценность такой возможности сегодня трудно объяснить. Вот вечер поэта Давида Самойлова, люди в проходах, зал выдыхает с ним вместе: «А Пушкин думал: ‘Анна! Боже мой!’»…
Еще там была Руфь Григорьевна, Люсина мама У нее было узкое очень худое бледное лицо, серо-голубые холодноватые глаза — лицо из тех, к которым просится слово «библейское». Или «аскетическое», если бы не неожиданная усталая улыбка. Матриарх из картин Эль Греко. Мне кажется, ей нравилось со мной разговаривать. Говорили мы много и однотипно — она говорила и мало спрашивала, я кивал и много спрашивал. Наши беседы продолжались и позже, когда мы все оказались в Америке. О своей жизни в концлагере АЛЖИР — Акмолинский Лагерь Жен Изменников Родины — она говорила неохотно.