Когда я попыталась отмотаться — а дворы там были для этого очень удобные, — немедленно меня за плечо схватила баба, такая гнусная. Мужики-топтуны ещё туда-сюда, а женщины были чудовищно мерзкие. Грязные, грубые, хамские. Она рывком взяла меня за плечо и сказала матерным языком — смысл такой: ты, сука, не бегай от нас, а то пятое, десятое, двадцатое. Я поняла, что всё, я засвечена — и вскоре меня выдворили из Москвы.
Меня лишили и квартиры, и прописки. Был суд, абсолютно липовый, и приговор был заранее предрешенный и смешной: меня лишали квартиры, в которой я жила и была прописана. Они якобы «доказали», что я там не живу и не нуждаюсь в ней, и лишили этой квартиры. Уголовного ничего мне не предъявляли. Только то, что я, якобы, не живу в квартире. Они наняли каких-то двух «свидетелей», которые сказали, что «меня там никогда никто не видел». Откуда были эти мужики-свидетели — я не знаю.
В моей квартире тогда жил мой двоюродный брат. Он был офицером-танкистом, учился здесь в академии. Был адвокат, Елена Анисимовна Резникова, которая предъявляла суду письма, которые приходили мне домой, квитанции за коммунальные услуги; было двадцать свидетелей защиты меня, но судья по фамилии Иудин постановил, что я в квартире не живу и в ней не нуждаюсь.
КГБ-шники не делали вид, что собираются соблюдать какие-то законы. Иногда они смеялись просто в лицо. Мне было сказано: мы лишаем вас прописки — значит, перечеркивается штамп в паспорте — если через 72 часа мы поймаем вас в Москве, а мы вас поймаем, вы получите срок по статье «Бродяжничество и попрошайничество». По ней вы поедете этапом в лагерь, а там дальше — посмотрим.
Непонятно, почему меня не посадили в 80-х. Всю жизнь меня преследует подозрение. У моего отца был родной младший брат, Георгий Максимович. Он был разведчиком, работал за границей. Моего отца он очень любил и почитал; отец от рождения был сугубо православный, церковный, верующий человек. Он всегда осуждал Егора, как он называл брата, чистил ему мозги: «Егор, ты не по правде живешь».
Я только год отсидела по «процессу четырех», хотя мне три обещали твердо… Дядя Жора, как я его звала, нам помогал всегда. Когда папа умер, он приезжал ремонт делать в квартире… Со слов мамы я знаю, что он с Андроповым вместе был в Венгрии. Мама как-то обмолвилась, что дядя Жора вроде бы за меня просил. Но этого я никогда не узнаю.
После Москвы я жила в деревне и была уверена, что там и умру: меня увез туда знакомый мне священник, отец Владимир Шибаев. Деревня на границе Новгородской и Тверской областей. Место страшно глухое, всего-то несколько домов, а у отца Владимира там неподалеку был деревенский дом. Мне же нужно было получить где-то прописку в течение трех суток. Там был совхоз, места очень красивые, правда, добираться трудно. Председатель так обрадовался, что я могу работать шофером — совхозу нужно было молоко возить, и попросил завтра же выходить на работу. Так я стала водителем грузовика.
Там по ночам я слушала западное радио, места были безлюдные, глухие, и радио часто прорывалось через глушение. Именно ночью по радио я услышала, что они делали, когда разлучали Елену Георгиевну и Андрея Дмитриевича в Горьком, госпитализировали его. Это был такой ужас! Я представила, как они бьют его головой о стену… Это был порыв отчаяния.
А наутро вдруг приехал ГБ-шник — они приезжали иногда, «курировали», предлагали сотрудничать — он что-то говорил, а я ему:
— Вы же хуже фашистов!
Он разозлился:
— Следите за словами.
— Я вам не то ещё скажу, вон отсюда!
Потом власть сменилась, пришел Горбачев (апрель 1985 г. — Ред.); я из деревни перебралась в Тверь, там поселился и Сережа Ковалев. Сначала нам не разрешали ездить в Москву, ловили в электричках. Мы научились ездить на две станции дальше Твери на троллейбусе и там садиться в электричку. Помню, я с этой станции вошла в электричку. Там были совершенно пустые вагоны, темные, с выбитыми стеклами. Я бегу, чтобы найти вагон, где светло. Вдруг вижу, на лавке лежит фигурка, покрытая чем-то. Я посмотрела и поняла, что это может быть только Сережа Ковалев. Только зек может лежать в таком продувном, темном вагоне — и точно, это был Сережа.
А потом разрешили ездить в Москву, и я ездила. Например, когда Андрей Дмитриевич вернулся. Первая встреча с ним — это был какой-то удар. Он открыл мне дверь, я увидела, как он изменился, как он измучен. У него было лицо человека, который перенес чрезмерные страдания. Я много встречала людей, освобождавшихся из лагерей, но по нему видно было, что его — именно мучили. Елена Георгиевна тоже сдала.