Нетрудно заметить, что ситуация «Иванов-Разумник — Клюев — Белый» и ситуация «Белый — Санников — Иванов-Разумник» сходны. В обоих случаях рекламируется и рекомендуется новое произведение и в обоих случаях рекламируемое произведение не нравится. Но Белый подробно изложил Иванову-Разумнику причины своего неприятия Клюева, а Иванов-Разумник не удостоил Белого отзывом о Санникове. Цитата из Гоголя («Но — ничего! ничего! молчание!..»), присланная вместо анализа поэмы «В гостях у египтян», фактически означала, что Иванову-Разумнику с Белым и говорить по этому поводу не о чем. Скорее всего, именно это и возмутило Белого больше всего.
Белый постарался ответить той же монетой. Он остановил внимание именно на тех поэтах, которых Иванов-Разумник особенно ценил, считая знаковыми фигурами литературного процесса.
Начиная с изумительной поэмы «Ночной обыск» Хлебникова <…>, продолжая исключительным по мастерству «Первым свиданием» Андрея Белого, затем поэмой Владимира Гиппиуса «Лик человеческий», и кончая поэмами Клюева, стихами Есенина — все это было продолжением и завершением «золотого века» русской поэзии, начало которого совпало с началом ХХ‐го века[1472], —
писал он в конце жизни, демонстрируя верность прежним оценкам. Будто бы ненароком давая им уничижительные характеристики, Белый стремился показать, что весьма сомневается в бесспорности литературного вкуса Иванова-Разумника. Безупречно выстраивая логику защиты и обвинения, Белый постарался не заметить принципиального различия между авторами, пользовавшимися любовью Иванова-Разумника, и Санниковым: если Гиппиус, Хлебников и Клюев решительно не вписывались в мейнстрим советской литературы, были непризнанны, осмеяны и гонимы, то «благополучный» Санников, наоборот, старался «вписаться», воплощая в поэзии политику партии и правительства. Его поэма «В гостях у египтян. Из документов пятилетки», рассказывающая о том, как в Туркменистане начинают разводить лучшие египетские сорта хлопка, фактически «иллюстрировала» деятельность на местах по выполнению постановления ЦК ВКП(б) «О работе Главхлопкома» от 18 июля 1929 года, требующего скорейшего достижения хлопковой независимости СССР за счет расширения посевных площадей и поднятия урожайности. Она была чистым примером той самой публицистики, которой, по мнению Иванова-Разумника, не должен заниматься уважающий себя писатель.
Однако сомнением в литературном вкусе Иванова-Разумника Белый не ограничился. Он припомнил и прежние обиды, полученные еще в Детском Селе при обсуждении «Мастерства Гоголя». В 1932‐м книга как раз проходила стадию издательской подготовки в ГИХЛ. Вроде бы мимоходом, рисуя тяготы и суету московской жизни, Белый упоминает о ряде «пикантных бесед и встреч с политредакторами», обвинявшими его в «переверзианстве». Эти обвинения действительно имели место. В дневниковой записи за 30 июля 1932 года он рассказал об одном из таких неприятных разговоров и о своих попытках защитить книгу от правки:
<…> опять разговор с Колосенко, который был у меня 27-го; и вел себя вызывающе, как полит-редактор; указывая, что у меня в «Гоголе» — переверзевщина; я его осадил и сказал, что менять текста не буду, что то, что он называет «переверзевщиной», просто идея центрального образа Тэна, или «прототип» Гете; Переверзев ни при чем; а если он повторяет старую, как мир, истину, так это еще не основание называть эту истину истиной Переверзева[1473].
Громкая идеологическая кампания по разоблачению «переверзевщины» продолжалась с 1929 года (литературоведческая концепция В. Ф. Переверзева была признана вульгарно-социологической и меньшевистской[1474]), а потому обвинения политредакторов представляли реальную опасность для книги. Тем более что Белый в «Мастерстве Гоголя» действительно использовал переверзевский классовый подход при анализе произведений, да к тому же еще и неоднократно ссылался на монографию В. Ф. Переверзева «Творчество