Едва выучившись водить, я полюбил автомобиль и дорогу. Когда было тоскливо и одиноко, дорога утихомиривала тоску и скрадывала одиночество. А уж если рядом сидела любимая женщина и, притихнув, не сводила глаз с ломких водяных струек на стекле, такое умиротворенное, благостное счастье нисходило в душу, что хотелось воскликнуть вслед за Фаустом: «Остановись, мгновенье! Ты прекрасно!»
В тот день ее пепельно-русые волосы не были схвачены узлом, лежали свободно на плечах, – и она изредка поправляла длинную воздушную прядь, прикрывавшую часть лица, когда вскидывала на меня вопрошающие глаза: скажешь ты наконец, куда едем, за какой надобностью? Но я делал вид, что сосредоточен на дороге, и тогда она мило морщила вертикальную морщинку на переносье и снова отворачивалась к стеклу.
«Интересно, за что она меня полюбила? – думал я, поглядывая на жену краем глаза. – И любит ли, любит? Что такое любовь, если, бывало, душу из Дашки готов вытрясти, но только представлю жизнь без нее – видится нечто никчемное, пустое?! «Тайна сия велика есть…» Да, велика тайна…»
И снова она поглядела, и снова я изобразил, что все внимание уделяю ближайшему перекрестку…
Так мы проехали километров тридцать, проскочили окраину Козельска, миновали то место, где две недели спустя лежал вверх тормашками в мокром кювете, рядом с городским кладбищем, в разбитой «семерке»… Как же умеет пошутить жизнь! Проезжая с Дашей то место, я был полон совершенно иных чувств: любви, благодарности, упоения дорогой. И даже памятник у обочины – какому-то несчастному, погибшему на этом месте в дорожной аварии, – не развеял моих счастливых мыслей. Ведь беды и несчастья, которые случаются с другими, по определению не могут случиться со мной…
– Можно включить магнитофон? – прервала мои размышления Даша. – Что ты слушаешь без меня? Игорек на днях хвастал новыми записями…
Кассетник достался нам по наследству, вместе с «семеркой», и, как и следовало ожидать, оказался убитым и хрипучим. Но меломан Игорек привел «старика» в чувство, приволок из дому несколько кассет и развлекал меня по пути на работу и обратно. И вот теперь, роясь в бардачке, я прикидывал, что поставить. Игорек увлекался попсой: «Нэнси» – «Дым сигарет с ментолом», «Чистый лист»… А мне хотелось чего-то нового, особенного, для Дашеньки. И я выбрал хит года – песню какого-то Вячеслава Бутусова «Любимая моя».
Едва Бутусов вполголоса затянул: «День молча сменит ночь за твоим окном, любимая моя» – Даша недоуменно и подозрительно подняла на меня глаза. «Что это? – уловил я во взгляде. – Это о ком?»
– «Ты у меня одна, и не нужно слов», – несколько опешив, козлиным голосом подтянул я, а сам подумал: неужели она все теперь будет увязывать с тем вечером, когда явился в непотребном виде после купания на Горке?..
Ревность – порок и большая глупость, вертелось на языке, но я вовремя одумался, разглядев, что лицо у нее сделалось болезненно-несчастным, губы задрожали, будто хотела заплакать, да гордость не позволяла. Музыка, черт бы ее побрал, не всегда бывает уместной и благотворной, – увы мне, увы! Оставалось одно верное, веками проверенное средство – или веление сердца, кто как понимает, – я резко выжал тормоз, остановился на обочине, обнял ее за плечи, отыскал губы… Сперва она упиралась, отталкивала меня ладонями, затем поддалась, прильнула, ответила…
При воспоминании о поцелуе у меня перехватило дыхание. Странное дело: чем дольше мы с Дашей были вместе, тем чаще приходили на память лучшие наши мгновения – от прикосновения до первой близости – и таких мгновений было не счесть. Но когда пытался воссоздать в воображении всю нашу с ней жизнь, прожитое сжималось, спрессовывалось в одно непрерывно длящееся мгновение. Чтобы наполнить его, я разбирал старые фотографии – вот она до меня, юная, далекая, навсегда потерянная в неизвестности, вот в непростое время знакомства, близости, неуверенности, когда отстраненность сменялись надеждой и робким чувством, еще не названным, но уже живым, как зарождающийся в лоне матери человечек.
Что жизнь? Мгновенье! А светлое оно, черное или бесцветное, каждый решает для себя сам.
– Неужели все-таки любишь? – спросила она, слегка запыхавшись, и из чувства противоречия, а может быть, по причине застарелого комплекса, мне самому не вполне ясного, я немедля заслонился забралом, изобразив на лице: вот еще! ты это о чем?
Глаза ее, и без того близорукие, сделались почти слепыми. «Только не плачь, только не плачь!» – взмолился я, обозвал себя ослом и, лихорадочно придумывая, чем бы отвлечь жену, залопотал:
– А вот погляди, Дашенька, село. Называется – Соколец. На холме над дорогой – ты увидишь – строится храм. Возвели только стены, но, проезжая, я каждый раз почему-то надеюсь увидеть купола…
Даша и не хотела – вытянула шею, всмотрелась, поправляя очки и щуря глаза, но с этой части дороги храм не был виден, – и тогда она едва слышно вздохнула, словно обиженный ребенок, отвернулась к окну и стала смотреть куда-то в сторону, на полосу кустарника, протянувшуюся вдоль обочины.