– С чего бы мне сердиться? – как можно искреннее улыбнулся я, а про себя подумал: почему спрашивает? отчего так смотрит? все равно здесь что-то не так!
– Поздно уже. Пойдем спать, – позвала Даша, не выпуская моей руки.
Но я тотчас воспротивился в душе, да и немного струхнул: идти спать? Сейчас? Когда ничего не остыло? И как я лягу, когда запах той, другой, запах ее волос, кожи, подмышек, еще не выветрился из памяти, не смыт в ванне, и то, что случилось несколько часов назад, останется на моей совести не на короткое время – навсегда?
– Иди, я сейчас, – сказал я жене, и она летуче поцеловала меня в щеку и вышла, а я еще сидел несколько долгих минут, сомкнув у подбородка пальцы и собираясь с духом, точно на краю пропасти, куда мне предстояло шагнуть.
Когда я все-таки появился в спальне, Даша стояла у зеркала в ночной сорочке и водила расческой по распущенным золотисто-пепельным волосам. Длинные и мягкие волосы струились по ее спине и плечам, рука вздымалась и опускалась размеренно и плавно, полупрозрачная ткань сорочки мало что скрывала, – и, глядя на жену, я вдруг ощутил сладкую пустоту в подвздошье, услышал гулкие тяжелые удары сердца, уловил истомную дрожь пальцев. Но уже в следующую секунду, и шага еще не сделав, я вдруг осознал, что не смогу обнять ее с тем чувством, с каким обнимал прежде, – мешала память о той, другой, какую с холодным безразличием обнимал несколько часов назад. Мерзкое ощущение, едва переносимое, – как если бы, измазавшись с головы до ног, собирался вымазать собой, нечистым, свою любимую женщину.
– Устал. Давай спать, – сказал я и торопливо нырнул под одеяло.
Погасив свет, Даша неслышно легла рядом, прижалась, обняла.
– Спи! – пробормотал я и одеревенелыми губами поцеловал ее теплую ласкающую ладонь.
Никогда еще я не чувствовал себя так потерянно и отвратно.
26. Де ж той дядько Йосип, що горілку носить?
Заезженная притча о надписи на кольце царя Соломона «Все проходит. И это пройдет» не раз вспоминалась мне после ночного разговора с Дашей – едва в зубах не навязла. Но оказалось, навязла не напрасно, – и через время стыд увял, как осенний листок, и совершенное мной прегрешение не казалось уже столь отвратительным и постыдным, как вначале. Тем не менее еще с неделю я крутился как карась на сковородке: дома притворялся уставшим и ускользал от близости с женой, а на работе старался не оставаться наедине с Надеждой Гузь – мотался по району с проверками, просиживал штаны в суде или выпивал рюмку-другую с Мирошником. А там памятливая совесть стала покрываться пылью, как рухлядь в чреве старого дивана, – и я уже как ни в чем не бывало переглядывался и шутил с Надей (не более того), а по ночам жадно и исступленно любил жену, точно винился и заглаживал вину перед ней. Но в любви этой была уже червоточина, и я вдруг покрывался холодным потом – в самый неподходящий для того момент! – и за Дашиным взглядом различал иные, черные глаза, за ее белой кожей – смуглую, шафранную, а в ее высоком голосе чуял низкие сдавленные вскрики другой женщины.
«Все проходит. И это пройдет, – успокаивал я себя. – Надобно только немного подождать».
Тем временем неотвратимо приближалась зима. Несколько раз укрывал землю непрочный, рыхлый снежок, робко белел по утрам в саду, на крышах и на обочинах, затем к полудню истаивал. И вдруг в одну из ночей сыпануло, снег раскинулся, разлегся, скрепился морозцем, сочно захрустел под ногами, как хрустит на зубах спелое яблоко. И я засобирался в хозяйство Скальского – на зимнюю охоту.
Компания у нас была спаянная и споенная: мы со Скальским; Игорек и старый мой приятель Журавский; мелкий предприниматель и жулик в одном флаконе Гоша Кубышко, дальний родственник Иосифа Скальского; наконец, лесник Микола, живший на окраине леса, в служебном домике, с полоумной женой Зофьей, или, как звал он ее, Софкой. Софка, разумеется, не охотилась, но ни в начале, ни в конце дня у нас не получалось – без Софки.
С утра пораньше мы съехались к дому лесника, уютно, по-домашнему дымившему трубой из желтого кирпича. С трех сторон подворье обступали сосны, с четвертой – виднелись очертания небольшого, сотки в две, огорода, присыпанного снегом, и тын из плетеной, потемневшей от времени лозы. У хлева было натоптано, густо пахло свежим навозом, и первое, что услыхали, подъехав, были свиной вереск и Софкин крик, доносившийся из хлева:
– А чтоб ты сдохла, курва, зараза!
Следом – звук тычка колотушкой, истошный свиной визг и дробный топот копыт по утрамбованному земляному полу. Громыхнуло пустое ведро, снова долетел крик «Курва!» – уже не крик, а глухое бормотание, и из хлева вынырнула Софка, простоволосая, в разношенных кирзовых сапогах на босу ногу и в засаленной фуфайке, из-под которой высовывался подол несвежей ночной сорочки. Завидев гостей, она молча рванула в дом, широко ступая и гремя кирзачами, но на крылечке приостановилась и обвела нас диковатым развеселым взглядом.