Старики отнеслись к моему появлению приветливо и усадили за чай. Не успели мы с дедом обменяться и парой фраз, как небо над столом раскололось, и оттуда по нам ударили прямой наводкой. Лина вжала голову и ойкнула. Я снисходительно улыбнулся и сказал:
"Это что! Вот со мной в стройотряде был случай!"
И с невозмутимым видом поведал, как однажды в тайге мы попали в грозу, и в сосну метрах в пятидесяти от нас ударила молния. Вот это был удар, так удар! У нас после этого два дня в ушах звенело! Правдой в этой истории была тайга, скоротечная гроза и молнии, которые гремели над нами и могли в нас угодить. Очень хорошо помню то замирающее лотерейное чувство, что наверняка испытывает всякий бегущий в атаку солдат – попадет, не попадет. Да, я соврал, но только чтобы поразить молнией лжи мою возлюбленную и охающим громом ее сочувствия набить себе цену. И это мне удалось. Прошло много лет, и я услышал, как Лина рассказывает нашему шестилетнему сынишке, как однажды в тайге молния ударила в соседнее с папой дерево, и папа лишь чудом остался жив. "Представляешь, – очень серьезно говорила она, – если бы в папу попала молния, то тебя бы не было на свете!" Прошло три года, и однажды в грозу девятилетний сын мне сказал:
"А помнишь, как ты прятался под деревом, и рядом с тобой ударила молния?"
Думаю, немалая часть семейных преданий рождается именно таким образом.
После чая Лина позвала меня на чердак.
"Это и есть наше с одиночеством любимое место" – сказала она, когда мы там оказались.
Чердак имел неуютный, подслеповатый вид, и в отсутствии людей в нем обитал полумрак, сонный запах сухого дерева, застоялого воздуха, старых вещей и березовых веников. У слухового окна доживал свой дубовый век стол. Ночник, книги, забытые чашка, блюдце и гладкая счастливая ложечка, с которой милые губки слизывают варенье. Чуть поодаль низкая узкая кровать из нынешних: застелена плотным покрывалом, но вспухшее изголовье и округлые бока выдают ее услужливую готовность. В затаившемся воздухе витает осязаемый, вкрадчивый дух соблазна.
Оглядев чердак, я обернулся и обнаружил Лину в рискованной от себя близости. Она смотрела на меня с напряженным, как мне показалось, ожиданием. Прозрачная тень скрывала половину ее лица, другая половина освещалась светом подслеповатого слухового окна, отчего лицо ее, и без того сказочное, заставило меня вдруг подумать о прекрасных дамах из рыцарских времен. О, моя божественная Оливия, Лоливия, Боливия, Заливия, Приливия и Отливия! Моя гладкая, глянцеликая лиана! Да разве возможно поверить, что однажды ты обовьешься вокруг моей шеи, и я задохнусь от нежности?!
"А я тебе кое-что привез!" – заторопился я, чтобы прогнать удушливое, преступное желание прямо здесь и сейчас поцеловать мою облаченную в легкое, неимоверно соблазнительное платье Магелону. Кстати, все ее платья обладали завораживающим свойством: в точности соответствуя ее размеру, они сидели на ней с подростковой маломерностью, как бы отказываясь признавать ее двадцатилетний возраст.
Я поспешно извлек тетрадь. Словно избавляясь от неловкости, Лина с радостным облегчением взяла ее, открыла наугад и, подставив скудному свету, принялась читать, слегка запинаясь о мой почерк:
Тут она споткнулась и замолчала, но глаз от тетради не оторвала. Дочитав до конца, своенравно глянула на меня и, бросив тетрадь на стол, сухо сказала:
"Спасибо. Обязательно посмотрю, на ночь глядя…"
Много позже, когда ранняя, пугливая пора наших отношений обрела сакральное значение, она вспоминала:
"Читаю:
Это сейчас я понимаю, о чем идет речь, а тогда лишь почувствовала смутный подвох и на всякий случай покраснела. Ничего себе, думаю, подарочек! Даже оскорбилась слегка. Но когда осталась одна, схватила тетрадку и прочитала от начала до конца…"
"Пойдем вниз" – вдруг сказала Лина, и я с облегчением подчинился: находиться рядом с ней в греховном полумраке было выше моих сил. Поцеловать? Об этом я даже подумать не мог – так зашкаливал градус моего обожания.