"О, какой вы содержательный – и музыка, и стихи! А ну-ка, почитайте что-нибудь!"
"Из Джойса?"
"Что хотите!"
"А давайте я прочитаю вам стихотворение, которое вы нигде больше не найдете! Хотите?" – обрадовался я, почуяв возможность захватить инициативу.
"Хочу!" – с вызовом пожелала она.
И я с подвыванием прочитал удивительно подходящий, словно поджидающий своего часа стих, на ходу поменяв в нем оригинальное Элен на единственное и дорогое мне отныне Элин:
Внимательно выслушав, Лина воскликнула:
"Ого! Мне даже нечем крыть!"
"А вы и не кройте. Просто идите и дышите этим чудным воздухом. Смотрите, красота какая!" – наполнившись вдруг всепозволительной отвагой, перешел я на покровительственный тон.
Мы вышли на "Чистых прудах", обошли пруды и вернулись к ее дому недалеко от Архангельского переулка. К тому времени я уже успокоился и нашел верный тон – почтительный тон бывалого человека. Оказалось, я знал то, чего не знала она, и на всякую ситуацию у меня находилась история, которую я внушительно предварял словами: "Между прочим, со мной тоже было что-то подобное…" После каждой истории Лина молча и уважительно смотрела на меня, а я ободряюще ей улыбался. Когда пришли, я сказал, что завтра в шесть у меня игра, и спросил, не хочет ли она поболеть. Да, можно, подумав, согласилась она, но тогда ей до шести придется быть в институте. Впрочем, она сделает вот что: съездит домой, а к шести вернется.
"А после игры я вас, естественно, провожу!" – подвел я черту под нашей сделкой.
"Давай на "ты", – милостиво пожелала она.
"Давай!" – подхватил я на лету брошенную мне сахарную кость.
Я ехал домой и ликовал. Меня приняли! Приняли таким, какой я есть! И кто принял – гордое, прекрасное, капризное создание, за которое я готов был голову сложить! Это был восторг, восторг и еще раз восторг! То, чем я последние два дня завороженно любовался и что щедростью не превосходило милостыни, сегодня принадлежало мне полтора часа. Ее лицо, ее глаза: неужели я буду смотреть в них завтра и послезавтра, и через неделю, и через год, а если бог даст, то и до самой смерти?
Назавтра, дождавшись, когда я выйду из раздевалки, она сказала:
"Я, конечно, в баскетболе ничего не смыслю, но мне кажется, ты хорошо играешь! Между прочим, многие девчонки за тебя болели!"
"А ты?"
"Ну и я, конечно…"
Потом была сессия и крепнущая взаимность моей избранницы. Конечно же взаимность, конечно! Иначе, зачем ей было каждый раз звонить и интересоваться, как я доехал? Зачем каждый вечер говорить со мной по телефону на ночь глядя, если мы недавно расстались? Зачем жаловаться, что завтра экзамен, а она ничего не знает? Зачем сетовать на глупую Верку, которая приезжает к ней якобы готовиться, а вместо этого без умолку болтает? С какой стати звонить мне утром и просить погулять с ней вечером, так как она совсем не бывает на свежем воздухе? Я приезжал, она выходила, и я всякий раз столбенел, глядя, как она несет мне навстречу свои веретенобокие, тесногрудые, увенчанные медовым капюшоном волос достоинства. Как шелковисто струится и колышется на ней переливчатое платье, в которое как в разноцветную обертку заключены конфетные изгибы ее карамельных бедер, мармеладной талии и леденцовых плеч. Она наплывала на меня миндально-имбирным облаком, подхватывала под руку (уже не заколка, не пуговица, не тень, а подставка для ее легкой, горячей ладони), и мы неторопливо и обстоятельно кружили вокруг Чистых прудов, глядя, как вечерние облака тают в них, словно розовый сахар. Мы шли, и мне казалось, что впереди нас следует глашатай с барабаном, потому что все – и мужчины, и женщины подхватывали и провожали нас взглядами. В самом деле: в наших гуляниях было что-то демонстративное. Словно выставляя меня напоказ, она оттеняла мною свои достоинства. Отбросив ложную скромность, скажу: да, кавалер я был видный, и то что меня выбрала такая красавица лишь подтверждало этот факт. Но я не мог отделаться от мысли, что находясь с ней, лишь заполняю собой место, которое не терпело пустоты. Такую, как она невозможно представить без поклонника. Не я, так другой.