Затем Баноффски с энтузиазмом принялся за великие амфибрахии Глинки (Михаил Иванович однажды летом гостил в Ардисе, еще при жизни их дяди, – сохранилась зеленая скамья, на которой композитор любил сидеть под псевдоакациями, отирая платком широкий лоб):
Следом другие певцы подхватили все более и более грустные баллады –
И несколько дорожных стенаний, как, например, такие более сдержанные анапесты:
И ту солдатскую песню исключительного гения —
И единственное памятное стихотворение Тургенева, начинающееся словами
И, само собой, знаменитую псевдоцыганскую гитарную пьесу Аполлона Григорьева (еще одного приятеля дяди Ивана):
«Я заявляю, что мы пресытились лунным светом и клубничным суфле – последнее, боюсь, не совсем “поднялось” на высоту обстоятельств, – заметила Ада в своей архаичной стародевичьей манере героини Джейн Остин. – Предлагаю всем отправиться спать. Ты видела нашу огромную кровать, тушка? Смотри, наш кавалер так зевает, что “жвалы трещат”».
«Очень (долгое “о” – подъем на гору Зевоты) точно», выдавил Ван, перестав ощупывать бархатистую щечку купидонового персика, который он примял, но не попробовал.
Метрдотель,
«Скажи, отчего, – спросила Люсетта, целуя Аду в щеку, когда обе поднялись (делая плавательные движения руками за спиной в поисках своих мехов, запертых в специальном хранилище или где-то еще), – первая песня, “Уж гасли в комнатах огни” и “благоухающие розы” тронула тебя сильнее твоего любимого Фета и той, про острый локоть трубача?»
«Ван тоже был тронут», туманно ответила Ада и коснулась наново подкрашенными губами самой причудливой веснушки хмельной Люсетты.
Отрешенно, без какой-либо задней мысли, простым тактильным жестом, как если бы он встретил двух этих неспешно идущих, качающих бедрами граций только сегодня вечером, Ван, ведя их через дверной проем (навстречу шиншилловым мантильям, с которыми к ним устремились многочисленные, новые, желающие услужить, несправедливо, необъяснимо нуждающиеся люди), положил одну ладонь, левую, на длинную голую спину Ады, а другую – на спину Люсетты, столь же щедро обнаженную и долгую (что она имела в виду – ветчинку шрамов или его тычинку? Обмолвка лепечущих губ?). Все так же отрешенно он обдумал и перепроверил сперва первое ощущение, затем второе. Поясничная ложбинка его любовницы была как горячая слоновая кость; у Люсетты – пушистая и влажная. Он тоже испил почти всю свою «полную чашу» шампанского, а именно четыре из полудюжины бутылок, «минус йота» (как мы говорили в старом Чузе), и теперь, следуя за их голубоватыми мехами, он, как болван, вдохнул запах со своей правой ладони, прежде чем натянуть на нее перчатку.
«Скажи-ка, Вин, – послышался гнусавый шепот у него за спиной (кругом было полно развратников), – тебе ведь и одной хватит, а?»
Ван повернулся, готовый наброситься на хама, но то была всего лишь Флора, ужасная задира, виртуозно имитирующая чужие голоса. Он хотел было сунуть ей банкноту, но она унеслась, сверкнув браслетами на запястьях и звездами на груди в знак нежного прощания.