Она не хотела произносить эти слова, но они сами шли наружу — вываливались изо рта без ее участия, и Райна будто раздвоилась: смотрела на себя со стороны и в то же время не смотрела — пребывала где‑то далеко, за облаками, за небом — там, где уже совсем — совсем не больно. Пусть слушают, пусть знают, ей уже все равно. Ее, кажется, больше нет — осталась только звучащая у костра история.
— …Я сама шла к нему, боялась. Что он придет ко мне и изобьет, что проломит дверь в квартиру, что будет поджидать за углом. Он объяснял мне про своих бывших и про то, что он прав, — что женщина должна вот так подчиняться мужчине. Я не верила. Да, хотела сильного, хотела того, кто мог бы что‑то решить за меня. Но не такого… не так решить.
Да, отвечала на звонки, да, позволяла над собой издеваться. Много раз путалась, не могла ответить на вопрос "зачем", тысячу раз хотела сбежать — не выходило, не хватало сил. Сама не могла понять, нравилось ли ей происходящее — иногда казалось, что да, иногда, что нет, — но Джокер, — а именно этим именем она его назвала, — выполнял свое предназначение — он заставлял ее забыть про неразделенную любовь. Только плохо заставлял. Не так. А еще заставил забыть, что она женщина и достойна уважения, заставил потерять себя, научил бояться, сильно бояться… И ей все время было страшно. Пока не изнасиловал. И тогда решилась…
Кажется, в процессе монолога скрипели чьи‑то зубы, кажется, что воздух над поляной сделался густым и напряженным, как наэлектризованное ватное облако, кажется, кто‑то постоянно курил.
— Я не хотела его убивать, не хотела… Нет, наверное, хотела где‑то внутри, но никогда не решилась бы. А как оказалась в том разрушенном здании, не помню. Ничего не помню — правда, много раз пыталась вспомнить, но после приюта все ушло, остались только куски…
Никто не пил чай; висел на жердине обуглившийся дочерна котелок.
— …но он наступал. Он кричал, что убьет меня. Убьет не сразу, но до того научит, как правильно вести себя с мужчинами. Бродил совсем рядом, обзывал неблагодарной сукой. А я боялась, очень боялась… А потом… нащупала в кармане зажигалку. А там бочки. Лужа — я знала, что если разолью бензин, он в него наступит. Он наступил. И тогда я ее бросила…
В черных глазах в этот момент словно проигрывался фильм — запрокинутая для броска рука, смещенный вправо пластиковый предохранитель, полет маленького факела.
— Он так долго горел, — хриплый шепот, и продолжали литься в ночь страшные воспоминания… — Долго горел. Очень. И все пытался до меня дотянуться. Не дотянулся. Я попыталась сбежать и…
В фильме: шаг в темноту, падение в пропасть, ужасная боль.
— Я упала, понимаете? Я упала. И почему‑то не разбилась…
А в голосе печаль: лучше бы разбилась — звучало между строк. Лучше бы. Я. Разбилась.
Она не знала, сколько прошло времени, прежде чем ей удалось заговорить вновь. Голова и плечи опущены, ладони дрожат. Минувшее скручивало ее узлом, сочилось через поры — словами, мыслями, чувствами.
— Как… Как должна жить женщина, которая не может иметь секса? Какого мужчину она может привлечь? Чем удовлетворить и удержать? Говорят, любят и косых и слепых, но как полюбить ту, которую нельзя ласкать в постели? А меня нельзя.
Удивительно, но она рассказывала это мужчинам. Четырем и почти незнакомым — не лучшей подруге, не тишине — им, — здоровым и чужим мужикам.
— Думаете, я стала бы такой злой, если бы не это? Ведь мои шрамы — не только снаружи. Самый страшный — это тот, который остался после куска арматуры, что прошел сквозь меня. Я не могу… Не могу… заниматься любовью. Вы понимаете?
Наверное, они понимали. Может быть. Она не смотрела. Райне казалось, что теперь в ее глазах навечно будут плясать лишь оранжевые блики костра, — они сожгут ее целиком — всю радость и боль, все переживания, ее всю.
— А эти люди… мужчины… Они все продолжали меня добиваться: делали ставки, заключали пари, пытались перещеголять друг друга в том, кто же первый покорит мисс Марго Полански и заполучит все ее деньги? И я мстила… Хорошая, плохая? Нет, просто Райна.
Она сама не замечала, что повторяла слова Майкла — "просто Райна".
— Не оправдываюсь, нет. Тому, что я сделала, нет оправдания — не судите. Никто не осудит меня больше, чем я сама себя. А я… уже.
Пауза. Грустные, выцветшие слова.
— Получала ли я удовольствие? Нет. Но прослыла стервой. Нет, я стала не стервой — просто дурой. Депрессивной и разочаровавшейся в себе и в людях дурой, которая знала лишь одно — такой он (и вновь прямой взгляд на Канна) меня точно не полюбит. Никогда.
Дышал ли кто‑то из них, пока она говорила? Колыхал ли ветки ветер? Стрекотали ли свои песни сверчки? Нет, все будто застыло, и вокруг осталась лишь печаль. Необъятная, вселенская, непостижимая по своим масштабам и вечная.