– В общем, да, – ответил Игорь, – но иногда он становился вдруг эдаким Макаренко и принимался за мое воспитание. Однажды, задумавшись, он сказал кому-то: «А сын-то у меня – эгоистом растет…» Мне было почти тринадцать, когда Папик вернулся домой и увидел, что я смотрю хоккей. Я был болельщиком ЦСКА и помню до сих пор все фамилии героев того времени: Локтев, Альметов, Александров, Фирсов, Харламов, Рагулин, Третьяк… Хотя было где-то полдевятого вечера, Папик решил отправить меня спать и выключил телевизор. После этого несколько месяцев мы не разговаривали, даже не здоровались. И только летом 72-го, на даче в Эстонии, отношения более-менее восстановились… Перед той поездкой в Амстердам, я попросил его привезти джинсы. «А знаешь ли ты, – назидательно произнес Папик, – что у мастера Шашина вообще всего только одни брюки?»
Но если сын Алехина был лишен родительской любви, то на долю Игоря Корчного выпали более суровые испытания. Резонно полагая, что армейская служба, на которую его призвали в 1977-м, сильно затруднит выезд из страны, а то и сделает его вообще невозможным, он был больше года в бегах, а затем провел еще два с половиной года в лагере за уклонение от «почетной обязанности каждого советского гражданина». Игорь отбыл в заключении весь срок – от звонка до звонка.
Отношения с сыном в конце концов наладились, но теплыми они так никогда и не стали. Скорее их можно было назвать дипломатическими, и до самого конца отец и сын говорили друг другу «вы».
Привыкший резать прямо в глаза правду-матку (или то, что ему казалось правдой-маткой), он нуждался во врагах; в борьбе с ними сформировалась его личность. На матче претендентов с Петросяном (Чокко 1977) не только участники, но и представители обоих лагерей, проживая в одной небольшой гостинице, совершенно не общались друг с другом. Однажды Юрий Авербах и бывший московский мастер Яков Мурей, лишь два месяца назад покинувший Советский Союз, оказались вдвоем в гостиничном лифте.
– Яша, почему не здороваешься? – спросил советский гроссмейстер.
– Корчной запретил, – бесхитростно ответил Мурей.
Зная о своем далеком от толерантности характере, сам Корчной избегал говорить об этом, хотя однажды обмолвился:
– Я черпал силы в чувстве противоречия, которое мне очень свойственно.
Несколько лет он не разговаривал со Смысловым, потом отношения восстановились, и на рубеже веков они регулярно общались на турнирах ван Остерома «Леди против Сеньоров». В свои последние годы Смыслов был обуреваем желанием уехать из России и поселиться где-нибудь за границей. Однажды он попросил меня связаться с Корчным и спросить, не поможет ли тот ему с переездом.
– Я человек заслуженный, в Швейцарии неоднократно играл, да и банки там самые надежные, – говорил Василий Васильевич. – Позвоните, Генна, поговорите с Виктором Львовичем, пусть возьмет меня туда…
Понимая нелепость просьбы, звоню в Волен. Корчной:
– А как я его возьму? В чемоданчике, что ли? Он что думает: в другую страну переехать – это как из Москвы на дачу? И вообще, чужая душа – потемки. Вот, помню, я с ним в Праге играл в турнире с дамами. Так он мне однажды чешские кроны вручил, и совсем немалую, знаете ли, сумму, чтобы я ему кроны на пристойную валюту поменял. Спросил еще у него: откуда, мол, такие деньги? А он: я в казино выиграл. Вот вам и Смыслов!
И в книгах, и в многочисленных интервью он не раз повторял, что, хоть и доволен страной проживания, нейтралитета Швейцарии не одобряет. Его семья прибыла в Швейцарию в 1982 году, когда советский режим хотя и вступил в последнюю фазу своего существования, не стал от этого менее репрессивным. В Горьком всё еще отбывал ссылку академик Сахаров, не выдавленных из страны диссидентов отправили в тюрьмы и лагеря. После пяти лет пребывания в отказе Белла и Игорь Корчные знали многих из них лично и, вырвавшись на Запад, участвовали в демонстрациях в их защиту. Вовлеченный тогда в бракоразводный процесс Виктор был с семьей в военных отношениях.
– Швейцария – нейтральная страна, а вы, занимаясь политической деятельностью, компрометируете меня, – указывал им он.
До самого конца он делил людей на однозначно хороших и однозначно плохих, хотя порой на основе каких-то собственных умозаключений смягчал или, наоборот, усиливал характеристики.
«Разговоры о покойных – это есть то, что называется история, – писал Корчной в письме, опубликованном в “64” уже в постперестроечное время. – Покойные, скажем, делятся на две половины – хороших, добрых и плохих, злых». Он не забывал ничего, что нанесло ему обиду (обоснованную или надуманную), и в его воспоминаниях подавляющее большинство людей безоговорочно принадлежит ко второй категории.
Воспоминания, связанные с ушедшим временем, автоматически ассоциировались у него с тягой к советским порядкам. Прочитав мой текст о Клубе на Гоголевском, комментировал с осуждением:
– От вашего «Клуба» ностальгией отдает!
Причем слово «ностальгия» у него, как всегда, несло в себе негативную коннотацию.
Однажды, рассказывая какую-то историю, Виктор обронил:
– Председатель Госплана…