Горький снисходительно посмотрел на Стасова… Не надо защищать Федора Шаляпина, уж как-нибудь он, Горький, цену ему знает, не раз в письмах и в разговорах говорил о нем как гениальном художнике, подлинном творце, которому нет равных на сцене, но нельзя было не заметить, как черты зазнайства и самодовольства порой проступали на прекрасном челе друга. И кто же скажет об этом?
Стасов и Горький, не сговариваясь, одновременно повернули обратно, словно почувствовав, что пришла пора воспользоваться отсутствием Федора и почитать, как и пообещал Горький неделю тому назад при знакомстве у Репина в «Пенатах».
Удивительное зрелище представляли два эти столь разные и по возрасту, и по внешнему виду русских богатыря: могучий Стасов в своей великолепно сшитой тройке, до блеска начищенных лакированных ботинках, с седой длинной бородой производил впечатление действительно барина и чиновника, каким он, кстати, и был; а рядом с ним легко и уверенно двигался столь же высокий, но гибкий тридцатишестилетний Горький в простой толстовке и тоже до блеска начищенных сапогах, черные длинные волосы его то и дело спадали на лоб, и он широкой, как лопата, ладонью закидывал их на место, ну, преуспевающий рабочий, не более того, ничего особенного вроде бы, но стоит внимательнее вглядеться в лицо его, как тут же бросится в глаза, что оно постоянно меняется, становится то смущенным, то простоватым, то вдруг словно туча закрывает его лицо, оно оказывается жестким, по-солдатски грубым, взгляд его исподлобья пронзительным, не прощающим ни одного промаха со стороны собеседника, на скулах набухают желваки, морщины резко обозначаются по костяку челюстей.
– А мне всю жизнь везло на людей огромных, крупных, духовно богатых, безмерно талантливых, – заговорил Стасов, нарушая затянувшуюся паузу, которая могла быть истолкована собеседником превратно. – И все они, заметьте, были протестантами, борцами… Сколько рутины, преград им приходилось преодолевать, чтобы отстоять свою индивидуальность, самобытность, неповторимость, назовите эту черту характера как угодно, но суть остается – все они были революционерами, сметали со своей дороги все прогнившее, отсталое, что веками как паутиной опутывалось в нашем русском быту. Вы, Алексей Максимович, ваше поколение, добились многого по сравнению с нашим. Совсем недавно, лет десять – пятнадцать, участь писателей, художников, ученых была совсем иная: рот зажат и рука с пером стиснута. Никуда нельзя поместить из того, что хочется высказать и что шевелится в голове и сердце, ужасное положение. Кроме России, нигде этого уже не было, а я объехал все европейские страны…
– Но и сейчас положение не лучше, Владимир Васильевич. Статью о кишиневском погроме мне пришлось распространять подпольным образом. Да и перо моих коллег, писателей-единомышленников, замедляет свой бег по бумаге, как только подумают о преследованиях, идущих от жандармского управления.
– Да, тайный сыск у нас поставлен хорошо. Пятьдесят пять лет тому назад, помнится, как сейчас, в августе, часов в шесть утра, раздался стук в дверь – это поручик жандармского дивизиона с командой пришел арестовать помощника секретаря титулярного советника Владимира Стасова, опечатать все его бумаги и вместе с оными доставить в III отделение собственной его императорского величества канцелярии. Арестовали и старшего брата Александра… Вы, конечно, знаете, что как раз в это время были арестованы Петрашевский, Достоевский, другие члены их кружка. По доносу провокатора пало подозрение и на меня, чиновника в правительствующем Сенате. Но мы не были участниками кружка петрашевцев, хотя многое из их высказываний было близко нам. С тех пор я попал в список лиц, привлекавшихся к допросу. И стоило мне встретиться с Герценом, как тут же жандармам донесли, и меня встретили на границе, увели в особую комнату и обыскали багаж, но Герцен и мои друзья предупредили, что подобное может произойти, и я подготовился к этой встрече, но тем не менее все книги и бумаги забрали, отправили в Петербург, а за их пересылку деньги взяли почему-то с меня. Так снова я встретился с жандармами, которые пытались уличить меня в преступных связях с революционным зарубежьем. Младшего моего брата, Дмитрия, отца Елены, о которой вы спрашивали, уволили с государственной службы за то, что он как адвокат защищал бунтующих студентов университета, подозревали в неблагонадежности и инженера-капитана Николая Стасова, старшего моего брата, а его обвинили в том, что он намерен взорвать покои царя в Зимнем, ни более ни менее, он ведь служил в строительной части Зимнего дворца. Да и против Александра, служившего в пароходном обществе «Кавказ и Меркурий», тоже были гонения со стороны жандармов…
– Выходит, антиправительственное направление – что-то вроде семейного недуга? – добродушно ухмыльнулся Горький, и морщинки побежали по лицу.