Я помню эти похороны так, будто они были вчера. Помню даже вид нашей парадной гостиной, когда я вошел туда, ярко пылающий камин, вино, сверкающее в графинах, бокалы и блюда, легкий сладковатый запах пирога, аромат, источаемый платьем мисс Мэрдстон, наши черные костюмы… Мистер Чиллип здесь, в комнате, он подходит ко мне.
— Как поживаете, мистер Дэвид? — ласково спрашивает он.
Я не могу ответить: «Очень хорошо». Я подаю ему руку, которую он задерживает в своей.
— Ох, боже мой! — говорит мистер Чиллип, кротко улыбаясь, а слезы блестят у него на глазах. — Наши юные друзья все растут и растут… Скоро мы их не узнаем, сударыня!
Эти слова обращены к мисс Мэрдстон, которая ничего не отвечает.
— Я вижу перемену к лучшему, сударыня. Не так ли? — говорит мистер Чиллип.
Мисс Мэрдстон только хмурит лоб и сухо кивает головой; мистер Чиллип, растерянный, уходит в угол комнаты, прихватив меня с собой, и больше не открывает рта.
Я замечаю это, ибо замечаю все, что происходит, но не потому, что я занят собой или занимался собой хотя бы минуту с той поры, как вернулся домой. Но вот звон колокола, входит мистер Омер и еще кто-то, чтобы закончить последние приготовления. Много лет назад — как об этом не раз говорила мне Пегготи — в той же самой гостиной собрались те, кто провожал к могиле, к той же самой могиле, моего отца.
Теперь здесь мистер Мэрдстон, наш сосед мистер Грейпер, мистер Чиллип и я. Когда мы подходим к двери, носильщики со своей ношей уже в саду. И они идут перед нами по тропинке, и мимо вязов, и к воротам, и входят на кладбище, где я так часто слушал летним утром пение птиц.
Мы стоим вокруг могилы. Мне кажется, что день не похож на все другие дни и свет совсем не такой — более печальный. Здесь торжественная тишина, которую мы принесли из дому вместе с тем, что покоится сейчас в сырой земле; мы стоим с обнаженными головами, и я слышу голос священника; он доносится словно издалека и звучит в чистом воздухе, отчетлив и внятен: «„Аз есмь воскресение и жизнь“, — говорит Господь». И я слышу рыдания. И я вижу ее — она стоит в стороне среди зрителей, — верная и добрая служанка, которую я люблю больше всех на свете, и детское мое сердце уверено, что Господь скажет о ней: «Ты исполнила свой долг».
В кучке людей я узнаю много знакомых лиц — лиц, которые я видел в церкви, где всегда глазел по сторонам, лиц, которые знали мою мать, когда она приехала в эту деревню в расцвете своей юности. Я о них не думаю, я думаю только о своем горе, и все же я вижу и узнаю их всех; и я вижу даже там — вдали — Минни, которая посматривает на своего возлюбленного, стоящего около меня.
Но вот все кончено, могила засыпана землей, и мы уходим. Перед нами наш дом, он такой же красивый, он не изменился, но в моем детском сознании он так связан с мыслью о моей утрате, что горе, меня постигшее, ничто по сравнению с тем горем, которое я испытываю, глядя на него. Но меня ведут дальше, мистер Чиллип что-то говорит мне, и, когда мы приходим домой, он дает мне выпить воды; когда я прошу у него позволения подняться в свою комнату, он прощается со мной ласково, как женщина.
Все это словно произошло вчера. Последующие события уплыли от меня к тем берегам, где забытое появится вновь; но тот день моей жизни встает передо мной, как высокий утес в океане.
Я знал, что Пегготи придет ко мне в комнату. Воскресный покой этого дня (он так напоминал воскресенье, я забыл об этом сказать) соблюдался словно бы нарочито для нас двоих. Она села рядом со мной на моей кроватке, взяла мою руку и то нежно целовала ее, то поглаживала — так утешала бы она моего маленького братца — и рассказала на свой лад обо всем, что произошло.
— Уже давно она прихварывала, — рассказывала Пегготи. — На душе у нее было тревожно, и она не чувствовала себя счастливой. Когда у нее родился малютка, я было подумала, что ей как будто лучше, но она стала такой слабенькой и таяла с каждым днем. До рождения малютки она любила сидеть в одиночестве и часто плакала. А когда он родился, она напевала ему так нежно, что однажды мне почудилось, будто это райское пение, которое звучит где-то высоко-высоко в воздухе и уносится к небу.
В последнее время, мне кажется, она еще больше робела, ходила какая-то запуганная, и каждое грубое слово было для нее как удар. Но со мной она оставалась все такой же. Она, моя девочка, относилась по-прежнему к своей глупой Пегготи.
Тут Пегготи примолкла и тихонько похлопала меня по руке:
— В день вашего приезда, мой дорогой, я видела ее в последний раз такой, как в былые времена. Когда вы уехали, она сказала мне: «Я никогда больше не увижу моего любимого, милого мальчика. Что-то подсказывает мне это, и я знаю: это так».