Луна взобралась на крышу собора, когда Авельянеда развернул бумажку. В ней был белый кристаллический порошок, чайная ложка, не больше, крупинки колко и зло поблескивали в лунном свете. Смерть была похожа на сахар – щепоть алмазной пыли, щедро сдобренная проклятием хаэнской вдовы. Дай вам Бог здоровья, сеньора. Дай вам Бог.
Сгорбившись на краю смятой постели, Авельянеда попытался окинуть взглядом свою жизнь, подумать о себе напоследок, но ни одна мысль, как назло, не шла в голову. Жалко он умирал – вот и всё, что можно было сказать. Всеми проклятый, всеми оплеванный, обращенный под конец в площадного шута – даже бездомные псы подыхают достойнее. Что ж, по крайней мере, трусом его не назовут: до слезных просьб Паскуалю и его клике он всё же не опустился.
Авельянеда проверил, есть ли в кружке вода. Бросил взгляд на карабинеров. Хорхе, отвернувшись, сосредоточенно копал в носу, терзал и мочалил все одну и ту же неуступчивую ноздрю, Пако задумчиво чиркал зажигалкой, высекая во тьме крохотную трескучую желтоглазую звезду, Хесус и Хоакин громко спорили о новом земельном налоге, поминая как раз Паскуаля, накануне с боем протащившего этот налог через обе палаты парламента. Премьер, в зависимости от позиции говорящего, приобретал черты то законченного злодея, то просто маленького безобидного кровопийцы.
Луна, продолжая свой разбег, форсировала колокольню. Авельянеда всё медлил.
“Да уж не трусите ли вы, генерал?” – раздался окрик в его голове. Рука с бумажкой дрожала, в глотке стоял холодный отвратительный сгусток, который никак не удавалось проглотить. Страх смерти, казалось, оставленный далеко позади, настиг Авельянеду одним прыжком.
“Ну же, старый хрыч, смелее! – понукал он себя. – До преисподней рукой подать, домчат с ветерком”.
Страх был не только постыден, но и нелеп. Его Испания умерла, а без нее даже там, на свободе, его жизнь не имела ни малейшего смысла. Он был последним подданным той страны, которую когда-то любил, и истребить себя значило спасти ее от дальнейшего поругания.
Сумев, наконец, сломить сопротивление жизни, он всыпал в себя содержимое бумажки и запил водой. В нос ударил запах цветущей жимолости, прежде неощутимый, и лишь после на языке возникла горечь принятого порошка.
Сразу пришло облегчение. Авельянеда даже повеселел: скатав бумажку в шарик, метким щелчком послал ее в судно. “И ничего страшного, будь ты проклят” – смягчился голос в его голове.
– А я тебе говорю, не за что рабочему человеку платить такие шиши! – горячился Хесус, без конца сдвигая на вихрастый затылок непоседливую фуражку. К спору подключился Хорхе, который с интересом слушал, копая уже не пальцем и не в носу, но обломком спички в желтоватых неровных зубах.
Эффект долго не наступал, что-то в его организме невнятно переминалось, словно выбирало нужную точку опоры. Лишь через три четверти часа сдавило тисками желудок, затем легкие и сердце, сознание заволокло белесой мутью. Авельянеда попробовал встать, но не удержался и упал на колени. Последней его мыслью было: “А если попробуют спасти, не подпускать, бороться до конца”.
Спасти его действительно не смогли. Первый спазм сразил его минуту спустя, когда часы в лавке напротив пробили нечто среднее между часом и тремя пополуночи. Он едва успел спустить штаны и присесть на судно, прежде чем горячая обжигающая лава, следуя неумолимому закону гравитации, всхлипывая и клокоча, хлынула из него в шаткую темноту. Еще никогда в жизни Авельянеду так не несло. Забыв про стыд, он извергал из себя целые вихри и ураганы, целые ливни необузданной ярости, меж тем как сонм обезумевших демонов, скалясь и гогоча, рвал трезубцами его бушующее нутро. Лишь неподвижная скала табурета, в которую узник вцепился холодеющей рукой, помогала ему удерживать равновесие над бездной. На минуту-другую бесы отпускали его, давали стянуться истерзанной ране, но потом вновь набрасывались на добычу. И снова с треском и хлюпаньем извергался утробный вулкан, и снова жгла нечестивую плоть злая огненная саламандра.
Только под утро, опустошив последние свои трюмы, последние закрома своей навек опозоренной души, Авельянеда без сил повалился на койку. Бесцветное, слегка присыпанное вороньем небо с чугунным обмылком луны на окраине тоже валилось куда-то в пропасть, холодная постель с комом несвежего одеяла в изголовье покачивалась на волнах отступающей дурноты.
Хорхе, Хесус и Хоакин, побросав винтовки, корчились от беззвучного смеха. Изредка отдельное бульканье или хрип вырывались из их утроб, но смех продолжал копиться внутри, распирая их тяжкой, безвыходной, краснорожей натугой.
В стороне, покуривая сигаретку, скромно улыбался затейник Пако.
“Яд”, впрочем, по-своему убил его. После той ночи из Авельянеды точно вышибли дух, пружины жизни ослабли в нем, скрипучее колесо воли, заставлявшее его из последних сил бороться с действительностью, остановилось и смолкло. Он впал в апатию, превратился почти в растение, в большой перезрелый овощ, которому решительно всё равно, варят его, запекают или едят сырым, безо всяких приправ.