Степачев ушел. Шатунов понял, что то, что он думает, ему некому сказать. Думал он о пустыре на месте своего дома, о сумасшедшей жене. Теперь служба у Степачева казалась ненужной, тягостной, ничего не сулившей. А так как все последнее время он только ею и занимался, она стала его жизнью. И то, что она бессмысленна, он начал понимать только здесь. А как жить? Не у кого было искать совета. Ни с Захаром, ни с Проном ему не о чем было разговаривать. Прон с малолетства был в извозе, Захарка всегда с отцом на трехпоставной мельнице, а он, Иван, вечно торчал у этапной. Гнали по тракту часто, все больше уголовников, бритоголовых, бородатых мужиков. Были они веселые, весело матерщинничали, делились друг с другом и с конвойными тем, что им подавали из жалости. Иван крал для них яйца, и старался украсть побольше. Раз он хотел дать яиц политическому и похвалился, что спер яйца у матери. Политический яйца не взял, сказав, что красть нехорошо. Уголовники захохотали над ним, посмеялся и Иван. И больше к политическим не подходил, считая их дураками. Как же ругать воровство, если все кругом крадут? Потом, когда сам Иван был на каторге, он увидел, что как раз политические-то дружнее уголовников: уголовники из-за куска хлеба, из-за удобного места на нарах могли зарезать. Но все равно Иван злобился на политических, считающих воровство нехорошим, но судимых наравне с ворами и бандитами.
Степачев, проходя мимо охранника, бодро спросил:
— Ну, как?
— Так точно! — ответил охранник.
— Что из дома пишут?
— Ничего не пишут, баба неграмотная, а криком не достичь, — отрапортовал охранник, не меняя вытяжки.
— Ничего, ничего, — успокоил Степачев. — Кончим — и сразу к ней. — «Что кончим?» — подумал он.
— Слушаюсь, — ответил охранник, угадывая, что можно без опаски расслабиться перед начальством.
— Корова есть, сметана своя? — говорил Степачев, злясь на себя за начатый пустой разговор.
— Есть-то есть, — сказал охранник и полез чесать затылок, превратясь сразу из солдата в мужика.
Степачев понял, что теперь начнутся обычные жалобы на жизнь, выслушивать которые он устал, а уничтожить их причину оказывался не в состоянии.
— Как думаешь, вёдро будет? — спросил он.
Охранник посмотрел почему-то на хромовые сапоги Степачева, потом на небо.
— Что бог даст, так и будет.
18
Жеребец потянул к колоде, из которой степачевцы днем поили лошадей. Яков поддался жеребцу и свернул.
— Дома напоишь, — посоветовал Прон.
— А что, разве здесь вода отравлена?
— Пои, — отозвался Прон. Сел на колоду и смотрел, как Яков отцепляет ведро и перебирает веревку. Ведро шлепнулось дном в воду, Яков дернул веревку на себя, подсек ведро. Подождал, пока ведро утонет. Противовес журавля задрался выше деревьев. Ведро вынырнуло до середины и снова погрузилось. Вода в колодце тяжело качнулась. Яков, стараясь не задеть венцов сруба, потянул ведро вверх.
Вылил ведро в колоду. Жеребец загремел мундштуком. Яков снова, кланяясь, погнал ведро в глубину.
— Чего на мокром сидишь?
— Не сдохну. — Прон пошевелился, хлопнул жеребца по ноге. — Наденут тебе краденую уздечку, и будешь ты узда наборная, лошадь задорная. Эх, Яшка, Яшка, — как меня захомутали!
— Какая власть, такая и масть. — Яков вылил второе ведро. — Не здесь, так на станции бы прижали.
— Там бы я не один был.
— И что? Все равно бы их верх.
— Посмотрел бы.
От избы напротив подбежал к ним мальчишка с ведром, босой, в белой рубашке.
— Дядь Яша, достань водички.
— А мать чего сама за водой не ходит?
— Боится сегодня, а вас увидела, меня послала, — ответил мальчишка, ласково глядя на коня. — Поят! — сказал он знающим тоном, — поят, называется, жеребца, а мундштук не расстегнули.
Он ловко выдернул из кольца мундштук. Жеребец отфыркнулся и продолжал пить. Мальчишка обобрал репейные головки с ног жеребца. Яков тем временем достал воды и налил мальчишке неполное ведро. Остатки выплеснул, но не в колоду, а мимо.
— Неси.
— Дядь Яша, дай съездить искупать.
— Дам, дам.
— Правда? — обрадовался мальчишка. — Я вымою — заблестит. Дядь, а я присказеньку знаю, сказать? Прошла зима, настало лето, спасибо бабушке за это.
— Иди, иди, — сказал Яков, — спать ложись.
— В эку-то рань? Правда, дашь коня искупать? Завтра?
— Завтра. Иди.
Мальчишка взял ведро и пошел.
От дома он повернулся и крикнул:
— Спокойной ночи, спать до полно́чи, а с полно́чи кирпичи ворочать, — и засмеялся.
Жеребец допил воду и стоял смирно, ждал еще.
— Хватит, — сказал ему Яков, — Не ехать бы, еще бы дал. Пошли?
Прон сидел молча, даже от комаров не отмахивался.
— Прон. Слышь, Прон, — разве я тебя виноватю? Разве от нас зависит. Коня просит парнишка купать, а кого он завтра поведет? Прон, да очнись! Как будто впервой. Изъян ведь всегда на крестьян.
Прон так громко и горестно вздохнул, что жеребец прянул, звякнул уздой.
— Эх, Россия-матушка, — произнес Прон и встал. — Россия ты матушка, души моей мать! Как тебя, Яшка, ни бей, как над тобой ни изгаляйся, не взъяришься. Лошадь ведут — бери, жену у меня заперли — молчу, землю отрежут — пеньки корчуешь, да еще радуешься: живешь! А как живешь? Как не подохнешь от такой жизни?