Живет девчонка по нашей лестнице на первом этаже. И вот сейчас она высунулась — видит меня. Я гляжу на нее, я спотыкаюсь, совсем случайно. Батон, который я нес под мышкой, падает. Сетка в другой руке дергается. Я опять чуть не проливаю сметану, булка испачкалась, я смутился и, нагнувшись, гляжу на девочку краем глаза: ее зовут Марина, я знаю, — так женщина, наверное мама, однажды называла ее во дворе, когда развешивала белье, Она смеется тихо и исчезает. Я вхожу в парадную. Гляжу особенно внимательно на ее дверь. Даже запоминаю номер квартиры. Я думаю, что вот как хорошо все вышло — именно перед ней я споткнулся, не раньше и не позже, а получилось так, что я споткнулся из-за того, что глядел на нее. Она так и подумает, думаю я. Она все видела, и хорошо, что она заметила, как я смутился, и даже булка у меня упала… Я прихожу домой, но те же мысли занимают меня, новые и неотступные: я думаю о Марине. Потом иногда я встречаю ее в парадной, когда утром мы оба идем в школу: ее школа недалеко от нашей, я знаю; во дворе же она бывает редко, ее не пускают родители, что ли? Но я боюсь подойти к ней и потому прохожу вперед или нарочно отстаю, она идет не подымая глаз.
Приходит Новый год. Я выбираю у мамы в альбоме самую красивую открытку с цветами и пишу МАРИНЕ НА ПАМЯТЬ, без подписи, ПОЗДРАВЛЯЮ С НОВЫМ ГОДОМ, и опускаю ей в ящик. А потом начинаю сочинять стихи — самые настоящие стихи про Марину, немного похожие на Лермонтова, наверное потому, что Лермонтова я читаю тогда больше всего, а потом, сразу после Нового года, на каникулах, для нас устраивают вечер: из мужской школы и из женской встречаются мальчики и девочки.
Там играют в почту и воротики. Конечно, детям всего по тринадцать лет. Там даже танцуют. Почта — это значит, что у тебя есть номер, и на этот номер ты можешь получать письма, а также сам писать кому угодно. Воротики — все становятся парами, кто-то один бежит по такому коридору, выбирает себе кого хочет, и тогда они вместе становятся парой, а бежит уже тот, кто остался, и так пары меняются. Марина училась в этой школе и тоже пришла.
Учителя, помню, стояли среди нас, улыбаясь. Большая елка была в углу. Заводили радиолу. Я выбрал Марину один раз, а Борька Кривокалинский — три раза.
А потом я увидел, что Борька стал танцевать с нею, хотя он совсем не умел танцевать. Они просто прыгали и кривлялись. А я умел, потому что мама дома меня учила! Она, правда, станцевала с ним всего один раз, а потом отошла снова к девчонкам, и Борька тоже куда-то ушел, но я уже совсем не знал, что мне делать.
Уже оказалось, что гости расходятся. Все меньше ребят было в зале. Тогда я вспомнил про ее номер и написал записку, на этот раз с подписью: «Кого Вы предпочитаете?» Она прочла и покраснела, а потом пошла домой, я встал у входа, и она прошла мимо не подымая глаз — разве задают такие вопросы девчонкам в тринадцать лет? Да еще в такой категорической форме? Я был очень обескуражен тогда. Я так и не придумал, что же мне сделать еще, хотя мне и хотелось что-нибудь сделать. Мне было все-таки очень неловко. И я продолжал думать о ней.
А потом мать прочла эти мои стихи. Я писал их в свою собственную толстую записную книжку в синем переплете и прятал потом эту книжку, не оставлял во всяком случае лежать на столе, чтобы мать не увидела и не прочла. И вот вечером я не сплю, а она думает, что я сплю, и вижу, что она подходит к моей курточке и вынимает эту книжку из кармана.
В комнате тихо. Радио выключено. Белый свет остался лишь над столом, и мать склоняется к лампе, листает книжку, молчит, конечно читает, конечно уже не в первый раз, — может быть, это я действительно сплю, и все это сон, ничего нет? Вот я закрыл глаза. Все исчезло. В комнате тихо-тихо… Но мне уже не закрыть больше глаза. Я сжался. Я вытянул шею, гляжу не отрываясь, я уже приподнялся на локте, но ничего этого не замечаю, только синий квадратик светится ослепительно около лампы. Что она делает? Как же так? Разве так можно?