Она смотрела с недоумением.
– Я и так знаю тебя, ка облупленного.
– Ты меня не понимаешь. Никогда не любила.
Она суровела.
– В том то и дело, что почему-то люблю.
– За что любить такое ничтожество? – оглушенно спросил я.
– Не знаю. Но не люблю в тебе дурачества. Удивительно, как ты сохранил в себе детство! Мальчишка! Ради красного словца не пожалеешь ни мать, ни отца. Никак не повзрослеешь. Хочешь прославиться на наших костях.
– Я хочу понять что-то… А ты – лишь бы напечатался.
Я поверил ее словам, вернее, тону. Для нее любовь не требует слов. Я для нее – лицемер, вместо настоящего участия мусолящий слова. Любви претит любое лицедейство по отношению к ней.
Оставалось нехорошее жжение униженности. Как мы можем любить друг друга, совершенно чужие по духу? Нет, дело в другом. Привык считать, что я умнее, – гораздо больше читал, думал, искал. А она только переживала за других, и в этом вся ее жизнь. Но все равно жгло унижение. И это останется, наверно, на всю жизнь.
И ее шумные подруги, прочитавшие мою повестушку, на встречах у нас в дни рождения и просто так, почему-то замолкали при виде меня, мне показалось, смотрели с недоумением.
Может быть, я принимаю жажду любить за любовь к конкретной женщине? Нет, это не так. Я люблю и не могу без нее.
Говорят и поют о любви, единственной, в чем смысл жизни. А повсюду происходит кровавое разделение. Наверно, любовь – не самая ценная сторона жизни человека. Есть еще что-то более важное, за что дерутся. Любовь ничего не дает развитию истории.
Или это я недолюбливаю?
____
Я разжигал себя. Равнодушное фотографическое видение – это глухота сознания, из-за ограниченного кругозора, за которым не видно глубины и безграничности мира. Жизнь – это борьба с натурализмом зрения. Один футуролог сказал: «Большинство людей плохо себя знает. Это и есть невежество человечества».
С точки зрения психиатра – все мы безумны. Вспомнить хотя бы паранойю тридцатых годов сталинского террора, не без участия народа, самовредительство, готовность жертвовать собой, бред величия, шизофрению раздвоения личности, патологию приподнятого настроения. И я, в своей слепоте, может быть, безумен. Шизофреник, помешанный на страхе кануть в небытие в космическом одиночестве, не став известным среди потомков. Может быть, желание славы – из страха космического одиночества?
Мироощущение человека – это история внушений. Мир устроен так, как мне внушили. Но история – совмещение внушений. Предопределена ли она? Или есть рост объективной истины в потоке внушений?
10
Я пытался разъяснять Кате мои внутренние влечения.
– Понимаешь? Я хочу узнать, кто я такой? Зачем это все? Вообрази тот неоткрытый мир, куда необъяснимо почему стремлюсь, чтобы излечиться от страшного одиночества. И не могу. Нет, это касается не тебя… Это как океан детства, когда стоял на утесе…
Хотел добавить: не могу выйти за пределы, туда, где фантом человека рождается из первого взрыва. Но воздержался.
Она едва слушала, словно болтаю чепуху. Недолюбливала философствующих.
– Зачем тебе все это?
– Не знаю. Такой родился. А писанина – для меня лишь повод.
– Ну и пиши. Только незаметно для меня.
– Я и так урывками, по ночам.
– Ты должен помогать людям. Тогда узнаешь, кто ты на самом деле.
– Наконец, у нас установились нормальные отношения.
– Реальные, – поправила она.
Разговаривать не было смысла.
Униженный, я долго не мог заснуть.
***
Когда авторы пишут, вдруг спотыкаются: слова застревают в стыках, как у Л. Толстого, не знавшего, как изобразить Анну, входящую в дом Облонских, пока он не нашел выход, поставив ее перед зеркалом в прихожей. Или «затыки» у Чехова, когда доходил до середины повествования.
А во мне был сплошной «затык». Как оживить объект, сделать его живым и трепетным, уходя в вольную ощупь метафоры?
И не мог уйти от плоских тупых фотографий реальности, туда, где, как писал Гоголь, громоздятся т и п ы людей и целых эпох, которые двигают громадой истории. И оттуда выглядели мелко и ничтожно мои переживания настоящего, одиночество в отчужденном мире, романтические взлеты туда, в пустынное исцеление, где жизни нет.
Мое графоманство, аскетизм трудоголика, прячущегося от непонятной реальности, неудачи на работе, – все это было до встречи с ней, диковинной птицей, с ее прямотой и честностью. А сейчас появились настоящие слова, когда стал дорожить чем-то. Я осознал, что могу любить.
Когда я стал писать
С того времени я начал бороться с натурализмом в моем сознании. Это означало уйти из душевной пустоты, в которой не чувствую друзей и врагов. Улавливать дух народа – это чувствовать, чтó ему надоело, осточертело, и то, что кажется ему стабильным, на что можно твердо опереться.