И он, обалдевая от запаха, полнившего кухню, зачерпнул горстью сухих стеблей, с листочками, щекотно прилипавшими к выпачканной руке. Прижал к груди и понес. В дверях обернулся и, салютуя бабке свободной рукой, сказал, кланяясь ее кивкам:
- Спасибо, бабушка Настя.
- Иди, иди уж...
И, уже когда шел по коридору, сжимая покалывавшие руку стебли, догнал его ясный голос, толкнул в спину:
- То ж степь-трава, трава жизни.
Рита ждала, лежа на боку, положив руку под голову, а другой прикрывая живот. Генка встал над ней и сыпанул на белую простыню с темным пятном, на край подушки и на саму Риту сухих листьев и стебельков.
- Ой, Генка! Щекочется теперь! Чудной ты. И колется...
- А, ничего. Иди ко мне, у нас теперь - всегда лето...
Когда начинает вибрировать струна и другая, под пальцами или смычком, а через натянутые звуки спотыкается медный звон ударных, так верно и в нужном месте, что сердце отзывается сразу и дальше уже бьется в такт - это музыка. Когда краски на холсте ложатся так, что глаз зачерпывает их бережной горстью и несет прямо туда, в грудь, где душа - это картина... А еще можно, охватывая глазами, как ладонями, и тут же, подойдя, тронуть пальцами гладкие или шероховатые изгибы, понять - мастер создал скульптуру.
И это для всех, прямые и короткие, натянутые от и вовнутрь нити. От мастера к сердцу.
Но есть еще... Когда на белых листах черными знаками без рисунков и звуков, без вкуса и запаха, - сказано. И, глядя на черные знаки, ловя и выстраивая их, подцепляешь на крюк ума и сердца мысли писавшего и их отправляешь в сердце и душу. Что происходит по дороге? Какая работа внутри тебя превращает неровные значки - в свет, музыку, очертания?
Знаки, написанные на бумаге. Собранные на белых листах. Как лежащий на дороге жизни камень: кто-то положил теплую ладонь на шершавый бок, и ты, приходя много позже, а может, из другого времени и из другого мира, касаешься отпечатка и - понимаешь, услышав и рассмотрев. И пришедший потом тоже возложит ладонь, или прижмется щекой.
Витька лежал, прижимая раскрытую книгу к груди, к узкой голове Ноа. И только голова ее была неподвижной, а все цветное тело двигалось, шепотом продленного движения, без перерывов - по его коже.
Завтра - последний день уходящего года. В котором, после обычного пыльного лета большого города случилась странная осень, вместившая так много всего, будто Витькино время расширилось, распахнулось в стороны и в глубину, и пережитого за эту осень и месяц пришедшей следом зимы хватило бы на десять лет жизни. А время продолжает распахиваться, и кажется иногда Витьке - не выдержит он, как слишком раздутый аэростат.
Но рос и сам. Закрывая глаза, слышал внутренним слухом, как прорастает внутрь и наружу, до плавного головокружения. Становится больше, пульсируя, от маленького живого комка, который еле подцепишь ногтем, до размеров легчайшей тучи в полнеба. Пока еще легчайшей. Пока в полнеба.
- С-спиш-шь, - из-под книги спросила Ноа и хвост шевельнулся у ребер.
- Нет, что ты. Долго не смогу теперь.
- С-сможеш-шь, пос-сле. Наш-ша книга с-с тобой.
Витька аккуратно приподнял книгу и закрыл. Держал, чувствуя, как давит она корешком на грудь.
- Не наша. Я ее Ларисе - подарить.
- Пус-стое. Дари. Но вс-се равно - наш-ша...
Сев, положил книгу на колени и провел пальцем по обложке.
- Ноа? Я хочу знать. О книге. Ты мне расскажешь?
- Реш-шил?
- Конечно!
- Вс-ставай. Дверь...
Отложив книгу, он встал. Подойдя к двери, прислушался. Дом спал. Где-то там, через две старых стены, спала хозяйка Лариса. Или ушла в мокрую степь старой Лисой? Неважно, главное, тихо в доме, только сонные шорохи старых стен и медленные капли о подоконник. Плавно, чтоб не стукнуть, Витька задвинул щеколду.
- Занавес-сь...
Стянул легкие занавески, чтоб, даже если убрать руки, не прорезывалась между ними длинная щель. В темноте старого зеркала почти невидимо отразился смутным силуэтом. Оглянулся на книгу, лежащую на одеяле и подумал, что вот, как в детском кино, надо было оставить раскрытую и тогда из нее полился бы свет.
- Ноа? Ты превратишься?
- Пос-стой, мас-стер. Не торопись.
Он улыбнулся. Скучал. Крутясь в водовороте событий внешнего мира, нося ее на себе, прикасался рукой, зная, она с ним, но тосковал, вспоминая, как стояла на краю холма и ветер трепал, разглаживал длинные волосы над выбеленным хитоном. И солнце вело по волосам гладкий бронзовый блик. По черным волосам. Бронзовый?
Раздеваясь, топтался по скинутым на прохладный пол джинсам. Отпихнул брошенный свитер. Чуть развел в стороны руки, торопя движения по замерзшей коже. И Ноа двигалась, все быстрее и быстрее, мелькала красными, черными на зелени и желтизне знаками. И вот, со сладкой уже, привычной болью, стала тяжелеть, оттягивая кожу, и он подхватил, отводя, отрывая от себя круглое живое тело.