С едва скрываемым ужасом я наблюдал, вернувшись из кухни, как Сарычев пытается доказать самому себе, что ничего не произошло, а потом, когда Чеховский первым, глянув на часы, сообщил, что ему пора, расплачивается, небрежно и даже бесшабашно, но при этом недоуменно мотая головой…
Он сразу же ушел, гости услышали, как проворачивается ключ в замке дверей кабинета Дмитрия Борисовича… Людка что-то на ухо говорила отцу, тот лишь досадливо морщился… Чеховский, только недавно спешивший домой, никак не уходил, — видимо, он надеялся, что Сарычев выйдет и они поговорят, однако я лучше знал Дмитрия Борисовича и понимал, что и я его, пока он не успокоится, не увижу…
Иваша пошел вызывать машину. Андрей Станиславович, сделав неопределенный жест рукой, то ли прощаясь со всеми, то ли пересчитывая оставшихся, направился на выход… Я случайно оказался на его пути, напоминая о себе, о своем признании…
— Да, — сказал он, огибая меня, и вышел, неслышно притворив за собой дверь.
— Я прошу вас… я очень вас прошу, — услышал я позади себя и только теперь обратил внимание на странный тон Иваши, на то, что его разговор с гаражом затянулся, — а когда сможете?.. Ну, спасибо вам, большое спасибо…
Крохотный, с лицом цвета недозрелой земляники, потирая ручки, он отошел от телефона, извиняясь, сообщил Гапе: «Они говорят, что раньше надо было — от вокзала всегда трудно…»
— Значит, раньше надо было! — строго сказала Гапа.
И я понял: все! Пенсия!
А как же Лев Захарович на Ливадииском терренкуре?! Просмотровой зал, куда и меня однажды провел он, да так неудачно — на «Мост Ватерлоо»?! Как же паек? Худо без пайка?! И сам же схватил себя за руки: что это я? Ведь И ваша всегда был добр ко мне и реально, вполне реально помогал. Если бы не он, разве писал бы я сейчас диплом? А как он прижимал меня к кителю, обещая, что все образуется? Может быть, теперь мой черед: прижать, сказать… Что сказать? Что его время прошло, но не для него одного: вот и Сарычев проиграл, вот и Тверской только морщится, но не гаркнет на одолевающую его, точно овод, никогда не любимую, ни на миг не желанную дочь… Разве что Чеховский… да и то, что я знаю о нем…
Утешило ли бы Ивашу, что падение его не индивидуально — ведь он привык жить в массе, и гибелью для него было только выпадение из рядов, тогда как гибель вместе со всеми воспринималась как кредо…
Я набрал в грудь побольше воздуха, опустил глаза, подошел к нему…
— Ничего, Игорек, — опережая меня, сказал Иваша, — все образуется…
Наконец, они ушли… Я погасил в коридоре свет, но Сарычев догадался о моей хитрости: тотчас погас свет и в его кабинете…. Что оставалось мне? Лечь спать? Ну нет: я извлек из вазы цветы, завернул в газету и, на цыпочках выйдя из дома, отправился в Студию МГУ, зная, что в этот час там либо репетиция, либо после спектакля все собрались в пятой комнате: танцуют, болтают, пьют… Уйма классных неревнивых девочек, артистки…
Про себя я пересчитывал их, а глазами — розы в букете… Хорошо бы каждой по штуке, а если не хватит, то все — одной. Только кому?!
Мой приход с цветами был замечен, и «шу-шу-шу» на сцене настолько разозлили режиссера, что он завопил, чтобы кончали «базлать», а мне негодующе мотнул головой: то ли чтобы я убирался, то ли чтобы сидел тихо… Я притаился за металлической витой колонной: надо мной были бывшие хоры, передо мной была та сцена, на которой недавно, столетие назад, отпевали Николая Васильевича Гоголя, справа — пустые ряды, на откидных сиденьях которых лежали сумки, плащи, чей-то термос; слева — еще один завсегдатай ночных репетиций, которого я зрительно знал, но не был знаком, потому что на спектаклях и банкетах он всегда отсутствовал, а с ночных репетиций исчезал, не дожидаясь окончания, то есть пренебрегая элементарными приличиями… Мы даже не раскланивались…
Теперь уже и не помню, что репетировали — начиналось все с Зощенко, и вдруг, уловив элементарную рифму «Мессалинка» — «Калинка», режиссер требовал петь «Калинку»… Черт-те что… Так казалось всем, но потом входили во вкус, уже нравилось, под конец были в восторге, в том числе и я… гипноз привыкания… Это примерно то же, что слышать безголосое пение: пока слушаешь — раздражаешься, а начнешь подпевать, вроде ничего… Ничего не слышно…
Я сидел с букетом, смотрел на сцену, пересчитывал, придумывал, как бы обставить пооригинальней, а сосед мой шмыгал носом, принюхиваясь… Почему-то мне показалось, что столь демонстративное принюхивание — это попытка высмеять меня, пришедшего ночью с цветами и выбирающего, кого бы на них купить.
Я положил розы на сиденье и тоже громко стал шмыгать носом, принюхиваясь… И тут же пожалел: запах плацкартного вагона донесся до меня… Мне стало и противно, и стыдно… я не знал, как вести себя дальше.