В ожидании возможного прихода к нам Чеховских я стал слегка «подгребать» — купил, по случаю, здоровенную щуку, а поскольку морозильные камеры в холодильниках той поры были малюсенькие, решил приготовить «майонез», обескуражив Сарычева и желанием сделать это, и столь долго скрываемым умением…
Он позвонил Андрею Станиславовичу, Иваше, Тверскому…
Краем уха, проходя по коридору, я услышал его слова: — Ну, приходи один… Ну, с дочкой…
Что и требовалось доказать! — я закрыл за собой дверь, бросился на постель, куснул подушку: купить цветы, лучшие, из Ботанического сада… поставить в вазу, а перед ее уходом… именно уходом, или даже бросить с балкона… черт… как же готовят этот проклятый «майонез»? И вдруг понял, что плохо приготовить — это даже лучше, во всяком случае, в ее глазах это не недостаток!
…Меня ждали деньги на водку, на вино, а также изнурительная борьба, с рыбьей чешуей…
…Теперь я думаю, что в моем сознании органично уживались понимание закономерностей бытия и полнейшая уверенность, что меня они не касаются: ведь знал же я, что стоит чего-то захотеть, к чему-то готовиться, как это непременно не получится или, того хуже, обернется пародией на желаемое. И тем не менее, помня: «Ну, с дочкой!» — достал цветы, приготовил «майонез», приоделся и сел ждать прихода гостей…
…Первыми приехали Ерофеевы. То ли я давно их не видел, то ли раньше не обращал на них особого внимания, но меня поразил вид сморщенного Иваши рядом с гордо несущей маленькую резную головку на постаменте грубо обработанного торса Гапой. Щеки его опустились куда-то вниз, свисая пустыми мешочками, точно груди много и часто кормившей женщины. Гапа пропустила его в дверь вперед, точно мать мальчика… И он вошел, потирая озябшие руки и улыбаясь мне заискивающей улыбкой, будто единственному свидетелю других времен, иных повадок…
Мне не терпелось спровадить их из коридора в комнату, а самому улизнуть, чтобы, заслышав звонок Чеховских, распахнуть дверь и вспыхнуть при виде Светки; потом следовало потупить взгляд, молча сопровождать и лишь на прощанье снова вспыхнуть…
Да, еще цветы с балкона?.. Или, может быть, лучше вручить их Миле? Ах, да, Мили не будет, ведь я сам слышал: «Ну, с дочкой!», значит, цветы для Мили через Светку. Все складывалось на редкость удачно, что, конечно, должно было насторожить меня, однако нервы мои уже шли вразнос, и когда в дверь позвонили, я в тот же миг открыл…
Тучный, полысевший Тверской отдал мне честь; с ним явилась молодая лобастая женщина, которую я, конечно, видел и раньше, но не запомнил, Людка Тверская.
— Вот и молодец, что с дочкой! — сказал Сарычев.
…Чеховский пришел один. Щука оказалась костлявой. Разговор не клеился — все извлекали изо рта мелкие косточки. Лишь Людка ничего не ела и не пила — положив руку мне на колено, чтобы я не сбежал, она рассказывала о своем шефе, который вчера вызвал Ванечку, который влип в историю из-за этой идиотки, которая сказала Толику, что если бы не она, Людка…
Я глубокомысленно качал головой, пил, напивался, впрочем, как и… все присутствующие: то ли постарели они и хуже переносили водку, то ли больше стали пить…
Потом я услышал, что Гапа плачет: оказалось, что я пропустил часть ее воспоминаний о близкой дружбе с бедной Верочкой — теперь же с восхищением слушал покаянные слова Гапы о том, что, будучи в положении или в Барвихе, она проворонила гибель ближайшей подруги, упустила — не предотвратила…
Все кивали, и вдруг я понял, что ни сама Гапа, ни остальные вроде бы и не сомневаются в правдивости ее слов, а ведь всего ничего прошло с той поры, когда Верочка не удостаивала Гапу даже взглядом… Неужели все забыто или никто не хочет разоблачать ее, неужели все стали такими добрыми?! Неужто и Сарычев, который никогда не слыл добрым да к тому же не терпел, когда говорили о близко его касавшемся… Он вообще не выносил разговоров о Верочке. Мне стало не по себе, когда я подумал, что и они… видят прошлое в том же свете… Да, точно, они верили Гапе, они забыли, ухитрились забыть правду.
— А уж как ты любил ее, бедную! — расчувствовалась Гапа и полезла к Сарычеву целоваться.
Во-первых, она никогда не была с ним на «ты», даже во времена дружбы, во-вторых, она задевала самое больное в Сарычеве, и я был уверен, что тут уж он не стерпит, но он молча подставил Гапе щеку…
И тогда я понял, что бесконечно жесток, что эти люди хотят мира, а не правды. Они невольно подводят итог своей жизни, где невозможно ничего переделать, а умирать со знанием непоправимых ошибок обидно. Они коллективно создают вымышленный добрый мир, в котором были добрыми людьми, и тем самым подчеркивают несправедливость к ним нового времени. Их услужливая память сторонится боли, и если когда-то они лгали, чтобы выжить, то теперь лгут… по той же самой причине. Да и какая разница, подвиги ли ты совершал или подлости, если в твоем кругу усердно будет поддержан миф. Если сам, САМ забудешь то, что хочешь забыть, и будешь помнить лучшее, даже небывшее.