Дорогая Харриет,
Я отправляю свои просьбы с назойливостью налоговых чиновников, и, вероятно, увидев конверт, Вы скажете: «О, Боже! Я знаю, что там». Единственная разница в том, что к налоговым чиновникам рано или поздно приходится прислушиваться.
Вы выйдете за меня? — Это начинает походит на одну из строчек в фарсе: сначала просто скучно, пока её не начинают повторять достаточно часто, а затем она вызывает громкий смех каждый раз, как произносится.
Я хотел бы сказать Вам такие слова, которые прожгут бумагу, на которой они написаны, но у таких слов имеется свойство быть не только незабываемыми, но и непростительными. В любом случае Вы сожжёте письмо, и я предпочёл бы, чтобы в нём не было ничего, чего Вы не смогли бы забыть, если бы захотели.
Ну, с этим покончено. Не беспокойтесь по этому поводу.
Мой племянник (которого Вы, кажется, вдохновили на самое экстраординарное усердие) развлекает меня в моём изгнании неясными намёкам на то, что Вы оказались замешаны в некую неприятную и опасную работёнку в Оксфорде, по поводу которой он дал слово чести ничего не говорить. Я надеюсь, что он ошибается. Но я знаю, что, если Вы за что-то взялись, неприятности и опасности Вас не остановят, только не дай Бог, чтобы они случились. Независимо от того, о чём речь, шлю Вам наилучшие пожелания успеха.
В настоящее время я не распоряжаюсь собой и не знаю, куда меня пошлют потом или когда я вернусь назад. А пока, могу я надеяться время от времени получать весточку о том, что с Вами всё в порядке?
Ваш, больше чем свой собственный,
ПИТЕР УИМЗИ
После чтения этого письма Харриет поняла, что не будет иметь покоя, пока не ответит. Горечь первых абзацев полностью объяснялась двумя последними. Он, вероятно, подумал — он не мог не подумать, — что они были знакомы все эти годы только для того, чтобы она доверила тайну не ему, а мальчишке вдвое его моложе и его собственному племяннику, с которым была знакома всего лишь несколько недель и которому не имела причин доверять. Он никак это не комментировал и не задавал вопросов — это ещё ухудшило бы ситуацию. И, что было ещё более великодушно, он не только воздержался от предложения помощи и совета, на которое она, возможно, обиделась бы, — он намеренно признал, что она имеет право рисковать. «Пожалуйста, берегите себя!», «Я ненавижу саму мысль о том, что с Вами может что-нибудь случиться», «Если бы только я мог быть там, чтобы защитить Вас», — любая из этих фраз отразила бы нормальную реакцию мужчины. Ни один мужчина из десяти тысяч не сказал бы женщине, которую любит, или любой другой женщине: «Неприятности и опасности Вас не остановят, только не дай Бог, чтобы они случились». Это было признанием равенства, а она не ожидала от него этого. Если бы он заговорил о браке в этих строках, то всю проблему пришлось бы рассматривать в новом свете, но это едва ли казалось возможным. Чтобы взять такую линию и придерживаться её, он должен был быть не человеком а чудом. Но дело с Сейнт-Джорджем следовало немедленно прояснить. Она писала быстро, не останавливаясь, чтобы не слишком задумываться.