Нет, не стала легче жизнь Устьянцевых, когда в дом пришел Шалагинов. Ненадолго, всего на несколько месяцев, обозначился было просвет к лучшему. Купили кое-какие обновки, мать повеселела. А потом отчим стал все чаще приводить в дом своих дружков: Мартьяна Дико́го, Назарку-гармониста и просто всяких встречных-поперечных и требовал, чтобы мать всех угощала.
От тех детских лет в память Федора навсегда врезалась одна картина и затмила собой все промежутки трезвой, спокойной жизни, будто бы этих светлых промежутков вовсе и не было.
…В едучем табачном дыму, синими пластами заполонившем избу, тусклым размытым пятном чадит керосиновая лампа. Вокруг стола, загроможденного бутылками, мисками с картошкой, капустой, открытыми консервными банками, сидят лесорубы.
Низкорослый, с широким плечистым туловищем Назарка непомерно длинными обезьяньими руками растягивает обшарпанную гармошку, кривыми цепкими пальцами перебирает пуговки ладов, и под визгливые, пронзительные звуки хрипящие, надрывные голоса вразнобой тянут:
Лохмато заросший черным волосом Мартьян страшно скрипит зубами:
— Тоску нагоняешь своей музыкой, Назарка… Давай что-нибудь повеселее…
Назарке что — он любую может, какую закажут. С белым плоским лицом, коротким вздернутым утиным носом, широким до ушей ртом и расчесанными на пробор жидкими льняными волосами, он похож на угодливого дореволюционного приказчика. Вскинув трехрядку, Назарка начинал плясовую:
Лесорубы с выкриками и гиканьем кружились, топали, прыгали, вскидывали ногами, хлопая ладонями по голенищам, так что пол ходил ходуном и дребезжали стекла.
Григорий обнимает мать, дурачится:
— Нет, я теперь в тайгу не ходок… Я от своей законной женки никуда… Верно я говорю, Надь, а?
— Убери руку-то… Нажрался и мелет, что в голову взбредет, — сердито отталкивает его мать.
Назарка водянисто-голубыми глазами подмигивает дружкам и ехидно тянет:
— Невесту ты, Гришка, отхватил богатую: сам-четверта!
Глаза отчима наливаются кровью, он отвечает с вызовом:
— А что, ребятишек я люблю, и они меня уважают.
Он пальцем подзывает Федю:
— Поди-ка сюды, сынок… Скажи-ка, кто я тебе?
— Ну, папка, — тянет Федя.
— Правильно, молодец, Федюха! Он у меня башковитый, на все пятерки учится!
— Видно птицу по полету: этот не нашей породы, не лесоруб, ученый будет, лягаш! — с неприязнью глядит на мальчика Мартьян.
— А что, и правильно: пусть головой работает! Не будет, как я, бревна хребтом ворочать! Малограмотному человеку тяжело хлеб свой добывать! — защищает Федю Григорий.
От табачного дыма и галдежа болела голова, гармошка, выкрики и топот пьяных не давали уснуть, и Федя плакал в своем закутке, пока гости не расходились или не валились спать тут же в избе на полу.
В те годы, как только он слышал звуки гармошки, его начинал бить нервный озноб, охватывал страх, чувство беззащитности и отчаяния: это означало, что Назарка, растягивая меха своей гармошки, с отчимом и компанией собутыльников идет в дом и снова будет разгульная пьянка, снова Феде негде будет делать уроки, а наутро в школе он не сможет ответить учительнице. С того времени Федор много лет вообще не мог выносить игры на гармошке: она напоминала ему детство, отравленное отчимом.
Вспомнил Федор, как однажды пришел отчим, тяжело плюхнулся на лавку и, поводя мутными глазами и сплевывая запекшимися губами липкую белую слюну, прохрипел:
— Дай-ка, Надь, синичку на поллитровку, башку поправить надоть…
— Куда тебе еще — на ногах не держишься! — сразу раздражилась мать.
— Не твое дело… Дай, говорю, и точка!
— Да нету у меня денег, нету! Муки́ не на что купить! Ты все только требуешь, а денег не даешь!
Григорий поднялся, шатаясь, заходил по избе, что-то выискивая.
— Так… ладно… ладно… Не даешь, значится…
Снял с гвоздя материн полушубок и направился к выходу. Мать ухватила полушубок:
— Не дам! Последняя моя одежа…
Завязалась борьба. Федя и Люба тоже уцепились за полушубок, закричали испуганными голосишками:
— Папа, папочка, не бей маму, не надо!
— И вы туда же… разъязви вас, — отпихнул Григорий детей. — Прочь! Вон из избы, сучье отродье!
Он ударил мать в лицо, та с отчаянным воплем попятилась и упала, стукнувшись головой о пол.
Федя побежал к деду Даниле. В поселке не было милиционера, и деду и соседям не раз приходилось утихомиривать отчима.
— Дедушка, родненький, отец мамку убивает!
Данила ворвался в избу.
На полу — бесчувственная Надежда, изо рта красным шнурочком тянется струйка крови и растекается по полу черным пятном.
— Ты что ж это измываешься над женщиной, каторжанец!
Дед схватил Григория, оба свалились, катались по полу, опрокидывая лавки и табуретки, матерились и хрипели, но Данила, хотя ему было за семьдесят, одолел Гришку, связал вожжами, которые по его приказу приволок из сеней Федя.