Боб улыбается, обнажая белоснежные зубы, и проводит рукой по волосам.
— У парикмахера в Осло, — говорит он. — Такого чудного гомика с татухами и клипсой в носу.
— С ума сойти! — говорит тетя Лив и смеется.
Креманка с десертом Юнаса еще наполовину полная, в ней тает мороженое разных сортов. Ломтики картофеля фри лежат между моим бокалом и миской с салатом. Ян Улав комментирует поведение женщины, непрерывно хохочущей за столиком по соседству.
— Она смеется так, как смеются только что разведенные женщины за сорок. Чтобы убедить всех вокруг и саму себя в том, что у нее замечательная жизнь, гораздо лучше, чем когда она была замужем, — говорит он.
Яну Улаву удается рассмешить Боба, и он этим страшно доволен. Боб обращается к Элизе:
— Тебе идет это пончо. Ты словно женщина из индейского племени с трубкой мира.
В Париже внезапно потеплело. Уличные кафе тотчас заполнились посетителями, и я спросила:
— Как ты можешь уехать от такой погоды?
Это ему следовало сказать:
— Как я могу уехать от такой погоды? От тебя в такую погоду?
Его руки пахли гостиничным мылом. Он ответил с независимым видом, который я ненавидела. Не со скорбным или печальным, который я любила. Как бы мне хотелось, чтобы чувства ко мне раздирали его изнутри на куски, чтобы он показал это, дал понять. Но он не был в отчаянии из-за отъезда и жалел скорее не себя, а меня.
— Один день пройдет быстро. Все будет хорошо. И ты наконец увидишь Лувр, — вот и все, что я услышала.
Лучше не придумаешь, черт побери! Я не хотела осматривать Лувр без него. Я не хотела видеть Эйфелеву башню, даже издалека. Руар нырнул в такси, он выглядел озабоченным, как будто он был моим отцом, а я — его ребенком.
Я гуляла в одиночестве по парижским улочкам, забрела на Елисейские Поля, разглядывала мужчин в беретах и кепках. Есть мне совершенно не хотелось, но я села за столик в кафе, заказала бокал вина, пила его маленькими глоточками и смотрела в окно. Я подумала о том, что достаточно несчастна, чтобы сочинить стихотворение, и нашла в сумке ручку и чек. Но строчки не складывались, слова становились пустыми и бессмысленными, как только ложились на бумагу или даже еще когда приходили мне в голову: тоска, отчаяние, обида, непонимание… Я написала «ледяная простыня», «забытое томление», оставила на скатерти франк, поднялась и пошла дальше.
Булыжная мостовая привела меня к Сене. На мощной деревянной балке у воды расположилась молодежь с рюкзаками, багетами и красным вином. Девушка и трое молодых людей, один из них окинул меня дружелюбным взглядом, но я прошла мимо. Я смотрела вниз на мутную воду. Мне подумалось, что мама могла бы сказать: «Я всегда любила вас такими, какие вы есть. Я никогда не была одержима вашими достижениями. У меня никогда не было ожиданий, которые бы вы не оправдали. Я никогда не была по-настоящему разочарована или по-настоящему обеспокоена из-за кого-то из вас». Но она никогда не говорила ничего подобного. Наверное, она даже так никогда и не думала. В последний раз, когда я была дома, сразу после того, как съехала от Толлефа, она подала на стол яблочный пирог. Коричневые, сухие яблочные дольки с морщинистой кожурой, посыпанные корицей.
— Я не очень хочу яблочный пирог, — сказала я. — Никогда не любила его.
— Ну, сегодня ты могла бы немного изменить свое отношение, — возразила мама, раскладывая чайные ложки над десертными тарелками, одну за одной, все ручки вправо.
Есть бесконечное количество способов разочаровать маму, и мне всегда это удавалось. Родители купили микроволновую печь. Мама сказала, что папа подогревает остывший кофе.
— А ты? — спросила Элиза.
— Я размораживаю мясо, — ответила мама. — И булочки. Одна минута в микроволновке, и они как будто только из печки.
В доме моего детства, когда я сидела с семьей за столом, во мне росло чувство безысходности. Чувство, что мои собственные ценности и принципы в корне отличаются от тех, которые приняты в моей семье, и потому здесь я никогда не смогу быть самой собой.
Странно, но я гораздо больше боюсь разочаровать Элизу, чем маму. Но когда я действительно чувствую, что чего-то добилась, и Элиза пусть редко, но признает это, само признание Элизы служит для меня оценкой успеха. Кристин же часто хвалит меня в знак скрытого протеста против мамы и папы. Если ей хочется устроить небольшое восстание, чтобы совсем не потерять себя после того, как она оправдала все мечты и ожидания родителей — юридическое образование, муж-адвокат, будущий ребенок, — она восстает и защищает меня в, казалось бы, самой нелепой ситуации. Поддержка Кристин только ослабляет мои и без того шаткие позиции — моя свободная жизнь, отказ от собственного жилья и «престижного» образования, как она это называет, предстают смехотворными и неразумными. «Университетское образование совершенно необязательно означает получение определенной профессии», — говорит она, как бы намекая на то, что в этом есть здравое зерно, но отыскать его невозможно.