Зое обидеться бы, но она привыкла относиться к Жене Смелянскому так же, как Люся к своему старшему брату — известному в Туле журналисту. Люся рассказывала, что всегда откровенна с братом, всегда прислушивается к его советам, на факультет иностранных языков, например, поступила по его настоянию. Зоя тоже была по-сестрински откровенна с Женей Смелянским, она ему первому рассказала о лейтенанте Статкевиче, и он очень серьезно сказал ей, что только натуры цельные признают любовь с первого взгляда и на всю жизнь остаются верны этой любви. Зоя сейчас подумала о том, что и о Жениных словах, и о лейтенанте она сегодня же напишет Люсе, конечно же, приславшей свой адрес.
— Если хочешь, можешь прочесть письмо Люси, — с непонятной печалью предложил он и, помолчав, добавил со вздохом: — Она пишет и о тебе.
Люсино письмо было большое — четыре тетрадных листа. Писала она «милому, милому Женечке», что судьба подарила ей «целый вагон свободного времени», что до того момента, когда «взревут пропеллеры», она может всласть наговориться с ним на чистых листах бумаги. «Люблю тебя единственного, люблю тебя…» Зоя торопливо перевернула тетрадный листок, стесняясь дочитывать строки о чужой, о Люсиной любви. «К сожалению, Женя, мне приказано покинуть нашу зимнюю, нашу прекрасную даже в суровости своей Москву. Еще к большему сожалению, я не могу тебе сообщить свой адрес, у меня его просто-напросто не будет… А ты все-таки пиши мне, любимый, пиши, а письма передавай малышке Зое, попроси, чтобы она хранила их, а потом, когда все будет по-другому, по-хорошему, она передаст их мне…»
Зоя расплакалась, не в силах дальше читать Люсино письмо.
— Ты не плачь, Зоя, — сказал Смелянский. Он обнял ее, прижал к груди. — Ты верь: будет по-другому, по-хорошему. Обязательно будет.
С давних пор Савелий Грошев привык рано просыпаться. Бывало, до дневной смены еще полтора-два часа, а он уже побрит, умыт, причесан. А сегодня, всем нутром чувствуя, что на невидимых в темноте часах-ходиках стрелки показывают утро, он никак не мог открыть глаза, отряхнуться от непонятно-тяжелого полусна. Почему-то познабливало, голова будто пристыла к мокрой подушке.
В дверь стучали. Послышался голос Макрушина:
— Савелий, Степанида, вы что там, ай, угорели?
Грошев с трудом поднялся, зажег свет, громыхнул дверной задвижкой, отбросил крючок, впустил раннего гостя.
— Ты что это? Вот-вот на работу, а у тебя, гляжу, света нет.
Грошев глянул на тикающие ходики, виновато сказал:
— И правда — проспал… Должно, от того, что Степанида ночью уезжала, сон перебила…
— Опять поехала?
— У Арины последний курс, помочь ей там некому.
— Выходит, к лету будем иметь своего доктора. Это хорошо… Я гляжу — задвижка у тебя новая на дверях. К чему бы?
Грошев смущенно отмахнулся.
— Жена приказала. Страшно, говорит, когда я в ночной смене.
— Ты вот что, ты брейся, мойся и ко мне. Чай у меня готов, а ты пока согреешь и некогда чаевничать, — сказал Макрушин.
Грошев согласился. Через четверть часа, прихватив остатки сала и колбасы, привезенных Степанидой из областного города, он сидел за столом в знакомой барачной комнатенке, где проживали Макрушин и Мальцев. Мальцева дома уже не было, тот работал теперь в ремесленном училище, рано уезжал с поездом, чтобы, по его словам, помогать директору Артемову подталкивать да поругивать строителей.
— Я гляжу — подкармливает тебя женушка, — посмеивался Макрушин, с удовольствием разрезая сало на мелкие кусочки. — Оборотиста она у тебя, Степанида-то.
— Так-сяк выкручиваемся, — с неловкостью отозвался Грошев, понимая, что сало и колбаса — превеликое лакомство для Никифора Сергеевича. Сразу же, когда Степанида впервые привезла домой яства, он хотел было часть вкусных гостинцев отнести Макрушину и Мальцеву, но она остановила его словами: «Ты что, дурак или сроду так? Для тебя и для себя привезла». Он тогда сник, промолчал, и все, что было где-то и как-то раздобыто ею и на стол выложено, показалось ему ненужным.
Вообще-то никаких подозрений не вызывали у него мотания Степаниды в город и ее задержки там. Задержалась у дочери и понятно почему: Арина пообносилась, а значит, надо было кое-что пошить-перешить или купить… Кто поможет дочери, как не мать, как не родители?
— Я гляжу, Савелий, и гундосишь ты, и глаза у тебя поопухли да покраснели. Уж не хвораешь ли? — забеспокоился Макрушин.
— Да нет, не выспался, вот и все тут, — приврал Грошев, чувствуя себя совершенно разбитым, как будто не провалялся ночь в постели, а таскал пятипудовые мешки на плечах. Не привыкший поддаваться всяким хворям, он думал, что стоит лишь оказаться в цехе, как боли отлипнут, забудутся. Ему было приятно пить горячий жидковатый чай, а есть не хотелось. Но чтобы Никифор Сергеевич не заметил этого, он без всякой охоты жевал хлеб, сало, колбасу, казавшиеся ему горьковатыми.
Когда пришли в цех, Ладченко, едва только взглянув на Грошева и ответив на приветствие, сказал:
— Пойдем-ка, Савелий Михеевич, в конторку.