Любое соглашение между нами и пришельцами, если это не пустые слова, а договор, который можно осуществить на деле, непременно должно бы строиться на практической, реальной основе, чтобы было какое-то равновесие и возможность проверки. Каждая сторона обязуется внести свой вклад – и твердо знает, что, нарушив обязательства, неминуемо должна будет понести определенное наказание. А теперь конец всякому равновесию и всякой проверке, дорога пришельцам открыта. Они предложили то единственное, чего жаждали народы, – не правительства, а именно народы, во всяком случае, верили, что жаждут этого превыше всего на свете, – и, конечно, будут этого требовать, и ничем их не остановишь.
И все это обман. Меня обманом заставили пронести на Землю ту машинку, меня прижали к стене, так что поневоле пришлось просить о помощи, – и помощь явилась в лице этого самого Смита, по крайней мере он в ней участвует. И его сообщение о единственном условии пришельцев тоже едва ли не обман. Все это старо как мир. Люди ли, пришельцы ли – все одинаковы. Если чего захочется позарез – добывают правдами и неправдами, не стесняются, тут уж все средства хороши.
Где нам с ними тягаться. Они с самого начала умели нас перехитрить, а теперь мы и вовсе выпустили вожжи из рук, и на этом Земле – крышка.
Смит удивленно смотрел вслед убегающим репортерам:
– Что такое?
Будто не понимает. Ох, свернуть бы ему шею…
– Идем, – сказал я. – Отведу вас в муниципалитет. Ваш приятель сейчас там лечит людей.
– Но почему так бегут? Почему так кричат? Какая причина?
– Еще спрашивает! – сказал я. – Вы же сами заварили эту кашу!
Глава 23
Я вернулся домой – и застал там Нэнси, она ждала меня, сидя на крыльце. Она вся сжалась, затаилась, одна против всего мира. Я увидал ее издали и ускорил шаг. Никогда в жизни я так ей не радовался. Во мне все смешалось: и радость, и смирение, и такая нахлынула безмерная, еще ни разу не испытанная нежность, что я едва не задохнулся.
Бедная девочка! Нелегко ей. Дня не прошло, как она вернулась домой, и вдруг в ее родном доме, в том Милвилле, какой она помнила и любила, все полетело в тартарары.
Из сада, где, наверно, все еще росли на кустиках крохотные пятидесятидолларовые бумажки, донесся крик.
Я отворил калитку, услыхал этот яростный вопль – да так и застыл.
Нэнси подняла голову и увидела меня.
– Это ничего, Брэд, – успокоила она. – Это просто Хайрам. Хигги велел ему сторожить деньги. А в сад все время лезут ребятишки, знаешь, мелюзга лет по восемь, по десять. Им только хочется сосчитать, сколько денег на каждом кусте. Они ничего плохого не делают. А Хайрам все равно их гоняет. Знаешь, иногда мне его жалко.
– Хайрама жалко? – изумился я. Вот уж не ждал: по-моему, можно пожалеть кого угодно, только не Хайрама. – Да он же просто болван и гад.
– Но этот болван и гад что-то хочет доказать всему свету, а что – и сам не знает.
– Что у него силы как у быка…
– Нет, – сказала Нэнси, – совсем не в том суть.
Из сада во весь дух выбежали два мальчугана и мигом скрылись в конце улицы. Хайрама не было видно. И вопли затихли. Он свое дело сделал: прогнал мальчишек.
Я сел на ступеньку рядом с Нэнси.
– Брэд, – сказала она, – все очень нехорошо. Все идет как-то не так.
Я только головой мотнул: конечно, она права.
– Я была в муниципалитете, – продолжала Нэнси. – Там это ужасное существо, эта сморщенная обезьяна всех лечит. Папа тоже там. Помогает. А я просто не могла оставаться. Это невыносимо.
– Ну что уж тут такого плохого? Этот… это существо – называй как хочешь – вылечило нашего дока Фабиана. Док опять на ногах, бодрый, будто заново родился. И у Флойда Колдуэлла больше не болит сердце, и…
Ее передернуло.
– Вот это и ужасно. Они все как будто заново родились. Стали крепче и здоровее, чем когда-либо. Он их не лечит, Брэд, он их чинит, как машины. Колдовство какое-то. Даже непристойно. Какой-то сухой, морщинистый карлик оглядывает людей, не говоря ни слова, просто обходит кругом и оглядывает со всех сторон, и совершенно ясно, что он их не снаружи осматривает, а заглядывает в самое нутро. Я это чувствую. Не знаю как, но чувствую. Как будто он залезает к нам внутрь и… – Она вдруг оборвала на полуслове. – Ты меня прости. Напрасно я так говорю. Это даже как-то не очень прилично.
– Вообще наше положение не очень приличное, – сказал я. – Пожалуй, придется менять свои понятия о том, что прилично, а что неприлично. Пожалуй, очень многое придется менять и самим меняться. И это будет не слишком приятно.
– Ты говоришь так, как будто все уже решено.
– Боюсь, что так оно и есть.
И я повторил ей то, что Смит сказал репортерам. На душе немного полегчало. Больше я ни с кем не мог бы поделиться. Слишком угнетало ощущение собственной вины, всякому другому, кроме Нэнси, я постыдился бы хоть словом обмолвиться.
– Зато теперь не бывать войне, – сказала Нэнси. – Во всяком случае, такой войне, какой все на свете боялись.
– Да, войне не бывать. – Меня это почему-то не очень утешало. – Но с нами может случиться что-нибудь еще похуже войны.
– Хуже войны ничего не может быть.