На сотни неоглядных километров раскинулся красновато-желтый ковер песков; как пышные розы на древнем узбекском намазлыке[6]), цветут на нем мраморы и порфириты[7]) Хек-тау, Букан-тау, Джаман-зангар-тау; края его свесились в Сыр-дарью и Аму-дарью, намокли и защетинились бахромой камышей. И вершится на этом ковре тяжба человека с пустыней — тяжба извечная, неотступная, на жизнь и смерть. Стрижет человек бахрому, режет ковер по краям на лоскутья-танапы[8]), — в надрезах выступает голубая кровь. Чтобы лоскутья не сдвинулись, не скомкались, пришивает он их к земле цепкой дерниной. И через год на танапах — бледножелтая акварель хлопка и мясистая зелень бахчей.
Все дальше по ковру голубые надрезы, все жесточе борьба. И встает пустыня на бой за свой изрезанный ковер. Она посылает вперед ветер и тревогу. Бесчисленные стада барханов[9]), которые паслись до той минуты мирными округлыми черепахами, вдруг вздымаются к небу; они расплескиваются на мириады песчаных брызг и несутся на крыльях бури, чтобы за десятки или сотни километров снова опуститься вниз неподвижными круглоскатыми черепахами.
— Пыль идет! Пыль идет! — кричит в смятении человек.
Пустыня, как бушующий желтый океан, бьет в берега валами-барханами и заново ткет свой укороченный ковер. Голубые вены арыков[10]) забиваются песком, зеленые и бело-желтые акварели потухают и тонут в песчаном наводнении. Кишлаки и даже целые города не могут устоять против этого могучего прибоя. Кольцо пустыни снова раздвигается — без сожаления она развертывает по земле тяжкий, сыпучий ковер и душит под ним зеленую жизнь.
Старый Эмро, певец из Чаюглы-куля, в такие дни забивается под навес своей глинобитной норы и надрывно-монотонно поет про горестную жизнь детей пустыни. Серебряный оклад его круглой бороды в складках коричневого халата — словно солончак в глинистых впадинах. Растрепанная черная шапка мерно раскачивается вперед и назад.
Он поет:
«Вот от мазара[11]) Иркибаи идет великая пыль. Она поглотила солнце и небо. Она выпьет светлую воду из арыков. И страх, как волк, крадется в серце бедных детей пустыни.
«Чаюглы-куль стояла у голубого озера. Это было очень давно, когда старый Эмро еще не снился своей матери. Тогда земля шевелилась от баранов, и люди не выпускали из рук дутара и кобыза[12]).
«А теперь пустыня повернула свое лицо на Чаюглы-куль. Голубая вода канула в глубокий колодезь. На краю кишлака когда-то жил Худай-бергень, а теперь там вырос красный бархан.
«Но вот пришел советский батырь[13]). Он хочет спасти бедных людей. Он пойдет в пустыню и отворит ее сердце.
Оттуда хлынет голубая вода, и для дехкан[14]) настанет новая жизнь».
Старый Эмро пел вслух о том, чем полнились его выпущенные на волю думы. А первая неотступная его дума была об исконной песчаной беде его родины, Временами он как-то жалобно взвизгивал или, может быть, всхлипывал, а иногда долго и гнусаво тянул на одной ноте, словно подвывал буре.
Пустыня, распуская буйные космы, вставала до неба. За саклями росли зыбкие сугробы песка. А в глиняной норе раскачивался старый Эмро, и в бурю и сумрак уносились его монотонные жалобы-думы:
«…Пустыня повернула свое лицо на Чаюглы-куль. Голубая вода канула в глубокий колодезь. Но советский батырь отворит сердце пустыни, и тогда начнется янги турмыш — новая жизнь».
В один из тусклых, заволочных дней к зданию почты в Дурт-куле подъехал всадник. На уем был военный шлем со спущенными бортами и высоко подвязанный серый плащ. Лица почти не было видно. Он упруго слез с коня и, слегка расставляя ноги, очевидно, от долгой езды верхом, вошел в здание.
Конь покосился вслед хозяину и, переступив передними ногами, сторожко замер. На улице было пустынно в этот расплавленный час. В воздухе висела завеса тончайшей розоватой пыли. Она то густела как дым, то матово таяла в голубизне. Солнце сконфуженно ржавело в ее сгустках. Где-то северо-западнее пролетала лохматая птица бури, от ее гигантских крыльев окрестности на десятки километров дымились пылью.
Не прошло и пяти минут, как проезжий озабоченно вышел из здания, сел на коня и рысью скрылся за углом. Миновав плац перед казармами, он повернул в переулок и остановился около небольшого домика. Со двора к нему вышел коренастый детина в нижнем белье и папахе.
— Здорово, товарш командыр! — дружелюбно прогудел он.
— Здравствуй, Письменный! — ответил командир, слезая с коня.
— Чи спроворив[15]), чи нет, товарш командыр? — понижая голос и сочувственно заглядывая командиру в глаза, спросил парень.
— Все устроил, Письменный, все! — быстро сказал приехавший, очевидно, в эту минуту не желая распространяться.
— И кыргыз слухат? — не унимался тот, принимая уздечку.
— Ну, конечно! Как же ему не согласиться? — на ходу сказал командир и торопливо скрылся за дверью.