Так объяснял я слушателям своим, с трудом заставляющим веки свои держаться открытыми, а глаза — глядеть прямо, не скашиваясь к носу — на лекциях общества «Знание», куда поступил со временем: отчасти, чтобы снискать хлеб насущный, но главное — чтобы хоть куда — нибудь приткнуться в этой новой жизни, в новом — родившемся благодаря моей слабости и робости — мире.
Объяснял, как правило, с какого — нибудь возвышения — обычно со сцены рабочего или колхозного клуба, стоя за казавшейся из зала — солидной — но пыльной и при ближайшем рассмотрении разваливавшейся кафедрой, под которой всегда валялись видные только оратору мятые бумажки и всякий мусор: больше всего встречалось — окурков. Объяснял подолгу, так как оплата была почасовая, а тарифы всегда были скудны; от долгого стояния за кафедрой и постоянных пеших (на такси я экономил) передвижений до еще не охваченных светом знания объектов у меня очень уставали и болели ноги. Я несколько раз пытался устроиться на преподавательскую должность в разного рода учебных заведениях, но не смог предъявить никакого диплома об образовании — два моих факультета (юридический, впрочем, неполный) — остались в дымке воспоминаний. В обществе «Знание» диплома у меня почему — то не спросили — хотя я даже знаю, почему: лекторы были в дефиците, никто не хотел идти, так как хлопот было много, а платили плохо.
Приходя домой после трудового дня — не всегда, впрочем, продолжительного — но тогда это означало, что непродолжительным и скудным будет и мой ужин — я, не зажигая огня, садился у окна, курил, смотрел, как медленно, или быстро — в зависимости от времени года — сгущаются сумерки, вспоминал прожитое мною время — хоть и очень запутанное, и не все я помнил хорошо, но что — то все — таки помнил. Я помнил, например, свои вечерние беседы с тем самым, входившим еще в наш совсем молодой кружок «видящих» зори, тогда еще учившимся в духовном училище моим хорошим знакомым, более того — моим двоюродным братом; с его семьей были у нас всегда теплые и тесные отношения. Он потом изменился, занялся богоискательством, перешел в конце концов в католичество, уехал, и след его потерялся. Однако я продолжал помнить его — совсем молодым, но уже мудрым какою — то особой, только духовным людям свойственной мудростью, с его мягким характером, но и с непреклонностью некоторых его взглядов; мы во многом расходились.
Помню, как в самый разгар моей домашней драмы, когда был я душевно истерзан, много, разумеется, пил, вообще вел довольно — таки беспутный образ жизни — мне доводилось спрашивать его (напуская на себя безобразный цинизм, пытаясь хоть им на время приглушить боль, неведомо откуда залетевшую ко мне в душу, да и поселившуюся там уже навсегда): «Послушайте, вот вы, — (мы были на „вы“), — духовное лицо… — ну, хорошо, хорошо — в будущем, пусть так… но все равно — вот ответьте мне: ведь законы подчинения, в том числе — подчинения младших старшим, слуг — господам; стало быть — нравственные законы, регулирующие это подчинение, да и вообще все отношения между людьми: в том числе — половые; семья и ее устройство — единобрачие, или промискуитет — но снова опирающееся на законы подчинения… ну — и так далее, и прочее… Но! — Вызванные им в человеческом обществе — самолюбие, ревность и тому подобные вещи: не есть ли — поневоле противоречивое, часто абсурдное, больное — но отражение и выражение тех самых, фундаментальных с моей точки зрения, законов взаимопожирания и естественного отбора — нет! — лучше будет сказать: неудачное, но единственное средство их сдерживания, что позволяет с одной стороны устанавливать хоть какой — то порядок, необходимый для самого существования человеческого общества, но с другой — то — препятствует же естественному действию общего механизма, порождая в конечном счете трагическое противоречие между желаемым и возможным, личным и общественным… общественным и эээ… и так далее — простите, я несколько… утомлен… Но может быть — все это как — то может исправить и вылечить — Любовь?..»