Ко всем прочим моим душевным страданиям добавился в тот год и нараставший разлад с мамой, которая всегда была экзальтированной нервической особой, и не раз даже ездила по этой причине на курорты, лечить расшатанные нервы (как говорили, одним из первых толчков к этому был неудачный брак с моим отцом). В течение лета и осени она все более неприязненно стала относиться к предмету моей страсти и даже болезненно ревновала, когда знала, что я уехал в усадьбу к соседям. Осенью это приобрело уже серьезные формы — у нее начались припадки, вызывали доктора; он качал головою, поил маму валериановыми каплями и советовал ехать на воды. Сложившегося положения все это, разумеется, никак не улучшало. Моя — я уже так называл Ее про себя — Любовь будто нарочно разжигала эту вражду, отзываясь о маме всегда крайне резко и на грани пренебрежительности. Я горел, как в адском пламени, но изменить ничего не мог.
В то же самое время эти мои душевные мучения удивительным образом, будто в насмешку, или в виде какого — то неловкого утешения стали сопровождаться довольно неожиданным для меня возрастанием моей известности как поэта. Меня уже приглашали в салоны, мои стихи входили в моду — что, кажется, сердило Ее еще — если только это возможно — больше.
К весне следующего года началось и также вошло в моду — впрочем, только в нашем маленьком кружке — хождение близ островов и в поле за старой деревней, где происходило то, что я определял, как Видения. То были необычайной, фантастической красоты и по своему духовному воздействию ни с чем не сравнимые закаты — кроваво — алые, наполнявшие своим неземным сиянием полнеба, каких не было видано никогда, ни до, ни после того времени. Мы принимали эти Видения как весть о грядущем обновлении мира (что впоследствии и случилось), и сразу же выяснилось, что есть среди наших светских знакомых «видящие» их, но также и есть их «не видящие»; «видящие» образовали вокруг нас с моею Любовью — которая, разумеется, также была «видящей» — этот самый тесный кружок, состоявший из молодых литераторов, художников и даже одного богослова — сына добрых наших знакомых из семьи, давшей два замечательных и великих ума того времени, уже много лет владевших мыслями просвещенной и стремящейся к высокому молодежи.
Так начиналось то, что затем было названо нами — «мистическое лето». В том же мае я впервые попробовал «внутреннюю броню» — я стал пытаться ограждать себя «тайным ведением» от Ее суровости. Это, по — видимому, было преддверием будущего «колдовства» — так же, как и мое необычайное духовное слияние с природою. Началось то, что «влюбленность» моя стала меньше призвания более высокого, хотя объектом того и другого было одно и то же лицо. Далее следовали необыкновенно важные «ворожбы» и «предчувствие изменения облика». Тут же получали смысл и высшее значение подробности — незначительные с виду — и явления природы: болотные огни, зубчатый лес, свечение гнилушек на деревенской улице ночью… Никто, никто конечно же, даже Она Сама, не ведали, не могли ведать истинного корня, истинного источника этой моей — для многих внезапной — привязанности к столь непривычным для городского человека вещам — но я вел их к ним, и они доверчиво шли за мною, неосознанно проникаясь тем же чувством, носителем и проповедником которого был я теперь.
Все эти странные выражения, употребленные мною, весь этот тайный язык был доступен только нам и казался бессмыслицей за пределами нашего кружка; однако даже и сам я не взялся бы выразить на бумаге точный смысл понятий, которые им обозначались, удовлетворяясь тем, что видел понимание в глазах моих тогдашних единомышленников и — конечно, Ее, Ее глазах — серых, серьезных, в которых, казалось, спит до времени глубинная мировая
В тот год я наконец перевелся на историко — филологический факультет, решив окончательно и бесповоротно посвятить себя своему новому служению, учиться владению обретенным мною оружием — бескровным и прекрасным — и возвестить, наконец, миру дольнему приход зари обновления и скорого соединения с миром горним. Я истово в это верил.
Так, или примерно так — прошел и еще один год. Однако последовавшая затем весна ознаменовалась для меня выходом в печать большогоцикла моих стихотворений, которые до того известны были лишь в списках или устном чтении в литературных салонах. Критика встретила мой дебют сдержанно — доброжелательно, но сам я воспринимал это событие, как первый шаг на пути к исполнению своего нового предназначения; внутреннее счастье мое было столь безмерно, что я даже временно примирился со всегдашней холодностью Той, ради которой и вступил на этот свой новый путь, от которого ожидал не одних лишь радостей, но трезво понимал, что пройти его до конца может оказаться весьма и весьма нелегко.