Я примирился и свыкся со своей ролью настолько, что совсем успокоился, перестал терзаться и результатом этого стало необыкновенное: в один из летних дней я осмелился сделать Ей — моей владычице и кумиру — предложение руки и сердца. Она встретила этот порыв в своей обычной уже манере насмешливой отстраненности, но через пару дней ответила — к моему изумлению — согласием!
Золотые трубы возвестили об этом в небесных чертогах, и ангелы на небесах осыпали меня лепестками нежнейших роз — белых и нежно — кремовых, пока я мчался верхом к — Ней, пасть перед Нею ниц, или заключить Ее в свои объятия. Однако Она встретила меня довольно буднично, хотя и — наконец — то — приветливо. Мы поговорили, решили, что будет помолвка; обсудили много и других нужных при таком деле вопросов.
Как это ни странно, я не помню венчания. Помню лишь очень хорошо, что после нам отвели отдельный домик на отшибе от остальной усадьбы: всегда — и утром и вечером — будто наполненный горячим медом солнечных лучей; род флигелька, двором примыкавший к краю большого пшеничного поля. Утром вставали мы и, согреваемые ласковым солнцем, об руку шли по дороге к усадьбе: я — в белой косоворотке, моя Люба — в вышитой льняной кофте и юбке: красивые, статные, покойные особенным покоем молодых супругов, будто — как рассказывали нам нарочно приходившие смотреть на нас друзья — молодые боги, нечаянно, или по милости своей посетившие этот край и с каждым шагом наполнявшие его благодатью. Солнечные лучи золотили наши волосы — и видевшие нас изумленно передавали, что как бы золотые нимбы сияли над нашими головами.
Так прошло лето, осенью мы сняли небольшую квартиру в городе, я, наконец, завел там себе кабинет и рабочий стол; к нам любили заходить друзья и просто начавшие появляться понемногу почитатели моих стихотворных трудов. Все бывавшие там (как мне также передавали друзья) вспоминали затем атмосферу необычайной приветливости и покоя, царившие в этой квартире с мягкими сероватыми тонами обоев, старой, но вызывавшей уважение своими благородными формами мебелью, приют вдохновения и возвышения от слякотной городской суеты.
Но только лишь мы, одни лишь мы сами знали,
Передо мною теперь на столе выцветшие, почти истлевшие лоскутки моих писем, что писал я со времени нашей первой же встречи с Ней — шестнадцатилетней еще тогда девочкой — обрывки черновиков: что делала она с самими письмами, было мне, разумеется, неизвестно… Они здесь, предо мною, я раскладываю их на столе, будто сухие листья, читаю безумные, отчаянные строки, что и прошлой зимою — еще до нашей свадьбы — вплелись в этот горький, никому теперь уже не нужный гербарий:
«…
Как все это было мне дорого когда — то — что заставляло меня не видеть очевидного, надеяться на безнадежное?