– Можно, – согласился Николай. – А можно дяде швырнуть рыбой в морду. – Некоторое время они молчали в оцепенении, вызванном созерцанием костра. – Ты все время говоришь, – вывернул вдруг Матвей, – таким образом, словно пытаешься беспорядочной пальбой заглушить происходящее… в это время… отвлечь от него внимание. На мой взгляд, это тебе неплохо удается. Есть еще разряд подобных поступков… – Он замолчал. – Ах, вот ты о чем, – сказал Николай медленно. – Я просто не понял… – Он тоже замолчал. – Может быть, это выглядит так, – сказал он наконец. – …Может быть, так. Осталось обсудить… Дело в имидже. …Нет, подожди; я знаю: мы ведь в дурацком положении дипломатических переговоров. По пятнадцать толмачей с каждой стороны, и все в белых фраках. Чтобы добиться взаимопонимания. Ради ничтожного процента понимания, который ведь, в конечном итоге, такое малое отношение имеет, так далек от реальной внутренней политики. – Но отказаться невозможно, – сказал Матвей.
Николай отнял дудку ото рта. При беглом, более пальцами, чем глазами, осмотре:
– Как эта дудка, – сказал он. Одну ногу он спустил с подоконника – по эту сторону; спусти же по ту – так казалось – он мог бы просто перешагнуть в сад. Где в свете последних событий оставалась всего одна яблоня (зато прямо напротив), в чьих листьях ветер и солнце плясали так неистово, как только и бывает в полдень, в июне, на даче, или у бабушки в деревне, где едят одну картошку, со сметаной, с огурцами и совсем без мяса, разве что с салом с яичницей. – То ли во мне… то ли совсем не во мне. Ладно, допустим. Готов согласиться. Все равно не пойму. Человек жил-жил – нет, меня мы оставим в покое. Кай, блядь. Прожил как-то какую-то часть своей жизни. Вдруг к нему приходят. И говорят: ты не прав. Сойди с дороги и пропусти всех. Ты что скажешь? Ты тут говорил о справедливости!..
– Но тогда, – сказал он, – почему?.. Почему это никому не видно? Вот ты, например – ты не видишь?
Сбросив вторую ногу, он оттолкнулся задом, оставив дудку на подоконнике; прошагал через комнату и остановился в темном углу у двери, где, на гвозде, висела его куртка. Некоторое время стоял там, чем-то шурша. Потом начал читать:
– Дорогие милые люди! Потерялась кормящая сучка, порода пекинес, цвет пепельный, зовут Бася. Сучка кормящая, щенкам всего одна неделя. Просьба сообщить по телефону… или улица… дом… квартира… Вознаграждения деньги водка и еще щенок такой породы. Не откажите мне в моем горе, жалко щенков и саму старую Басю, она страдает (эпилепсией) нет мне жизни без ее.
– Вставай.
Он перевернулся и сел, усиленно моргая и пригнув голову от головной боли, вскинувшейся вместе с ним – и выше! выше! плеснувшей в глаза темнотой… но постепенно оглохшей, стихшей. Сузившейся до участка во лбу, где и останется слабыми отголосками до вечера.
Тут он увидел штаны.
Никого не было в комнате; шаги слышались где-то в прихожей. Или в кухне. Повернув голову, он минут десять прислушивался к ним: по пять-шесть шагов, прерывающихся открыванием дверей, перестановкой предметов. Наконец, когда стало ясно, что никакой информации из этого не извлечь, он с усилием вернул взгляд на стул, где они лежали, – наглые, с лэйбаком во всю жопу, на какую-то секунду показалось – летят прямо в лицо с метрополитеновской рекламы.
Привстав, он зацепил их рукой и потянул к себе.
Человек, сидящий в кухне за столом, поднял голову. Это был невысокий, но плотный и сильный человек пятидесяти пяти лет. Лицо у него было бритое. Волосы темные, наполовину седые. Коротко стриженые и только что аккуратно причесанные мокрой расческой. Или просто влажные от умывания. Он производил впечатление сдержанности, некоторой медлительности, силы. Это был отец Николая. Медленно пережевывая пищу, он смотрел на Николая, стоявшего в дверях кухни и державшегося правой поднятой рукой за косяк. Николай был в трусах, босиком. У него были волосатые ноги, подмышки и частично грудь, а также недельная щетина – почти борода, не скрывавшая татуировки в виде цветка из пяти лепестков пониже глаза, на скуле. В левой руке он держал джинсы. – Что за хуйня? – спросил он.
Движение челюстей прекратилось. Максим опустил глаза к тарелке, – но, прикоснувшись, словно спружинив, взгляд плавно, как чайка, поднялся на Николая. Снизу вверх. – То есть, спасибо, конечно, – поправился Николай. Он бросил штаны на табуретку и, оттолкнувшись от косяка, опустил руку. – Мне, вообще, не надо. Забери себе. Или лучше отнеси обратно. – Он повернулся, чтобы выйти.
Максим, вместе со стулом, выдвинулся из-за стола. Он был уже в рубашке и галстуке, только без пиджака.
Догнав Николая в коридоре, он, левой рукой разворачивая его к себе за плечо, в то же время ткнул правой в челюсть, против хода поворота. Николай улетел головой вперед, и там ударился в дверь. Он упал. Почти сразу же он перевернулся. Он сидел на ковре, затылком упираясь в захлопнувшуюся дверь. Из носа потекло – по губам – в рот. Максим, не ожидавший такого успеха (он боксировал давно, в молодости), стоял на месте.