Он говорил о людях, которые, когда они прочтут, что написал мой отец, убоятся Божьего гнева, и греха сделается меньше, о том, что если я уеду в Москву, бутыль останется в земле, и дальше в новых человеческих страданиях буду виновата я, я одна. Будто он слышал, что я думала минуту назад, он говорил, что отцу плохо от того, что бутыль все еще в нем, ему, Кротову, ночь за ночью снится, что отец ею беременен, и вот он тужится, тужится, а родить не может. Он прямо вопит от боли, а я не хочу помочь, облегчить его муки.
От Кротова, от его снов, от того, что кто-то, решив спасти человечество, зашил в живот отцу бутылку и так положил его в гроб, я совершенно помешалась; у меня ни на что больше не было сил, я сама уже ничего не соображала, была согласна не все, лишь бы и вправду достать из отца эту проклятую бутыль, нормально его похоронить.
Через два дня мы вчетвером – Кротов, вохровец, железнодорожник и я – выехали из Инты. Первые сорок километров были прогулкой, дрезину приторочили к кукушке, рабочему поезду, который шел в нужную нам сторону, на шахту „Светлую“. У шахты мы отцепились и где с помощью стрелок, а где и на себе перетащили дрезину на другой путь, который соединял „Светлую“ и лагерь. До Инанги оставалось еще почти девяносто километров, но мы – за вычетом железнодорожника – считали, что за двое суток легко доберемся. Железнодорожник был мрачен, говорил, что узкоколейка не эксплуатировалась десять лет и там может быть что угодно. Шпалы часто клали без насыпи, прямо на мерзлоту, а где насыпь и была – она совсем хилая, вода ее не то что за десять – в один год размывала. Однако двадцать километров после шахты мы промчались, будто на вороных: колея была нормальной, мужчины не филонили, и тележка шла ходко, за все время лишь раза два колеса сходили с рельсов, но и тут за несколько минут мы ставили ее обратно и катили дальше.
От скорости, от того, что путь был в порядке, железнодорожник повеселел, да и я решила, что хорошо, что Кротов отговорил меня возвращаться в Москву. Позже мы поняли, что первые километры были в хорошем состоянии единственно потому, что путь шел по кряжу, и здесь везде было сухо. Когда же спустились в низину, начался форменный кошмар. Проедем пару сотен метров – слезаем, одну сторону нашей железной тележки катим по рельсу, а вторую вчетвером тащим на руках. Были участки еще хуже: иногда путь так размыт, что не осталось ни насыпи, ни шпал, рельсы же перевиты чуть не в косы. Как мы там домкратили, как пробирались вперед, одному Богу известно. Но и это не все.
Железнодорожник с вохровцем не рассчитывали, что работа окажется такой тяжелой, и теперь беспрерывно требовали водки «для сугрева», просто для бодрости. В конце концов они перепились, толку от них уже не было, и мы с Кротовым поняли, что дальше держаться за дрезину смысла нет – не она нас везет, а мы ее.
Пока думали, что делать, стемнело, наши сопровождающие давно спали, мы тоже улеглись, решили, что наутро, когда они протрезвеют, вчетвером и обсудим. На рассвете я проснулась от того, что кто-то шарил в моих вещах; оказалось, вохровец ищет, чем бы опохмелиться. Я не стала поднимать шума и не потому, что боялась: оба они, и вертухай, и железнодорожник, были немолоды, вдобавок из-за постоянного пьянства довольно рыхлы, Кротов справился бы с обоими; рассудила, что когда охранник придет в себя, будет легче договориться.
Утром, все взвесив, мы оставили железнодорожника вместе с его дрезиной и нашими вещами, а сами пошли в Инангу пешком. С собой взяли лишь документы, деньги, лопаты, немного еды и водку для вохровца: без нее он бы и шага не сделал.
Была середина августа, день в здешних местах стоял еще длинный, шестнадцать часов, в итоге к ночи мы, хоть и вымотались подчистую, остававшиеся до лагеря тридцать километров прошли. Нашел ся даже ночлег. Бараки были разрушены до основания, единственное, что сохранилось, – караулка; в ней и печь была в порядке, и крыша почти не текла. Дерева вокруг было много, мы затопили, и лишь только караулка прогрелась, заснули.
Наутро – обычный ритуал. Вечером чекист получил свои законные пол-литра водки, а к завтраку – чекушку, чтобы опохмелиться. Выпив, он повеселел, вместе с нами перекусил, и мы с лопатами через плечо пошли на лагерное кладбище. Когда добрались, был уже полдень. Надо сказать, что Кротов все это время был в каком-то восторженном, чуть ли не истерическом состоянии, беспрерывно болтал, хвастался, что сумел привезти меня в Инангу; он считал, что вскрывать могилу без законной наследницы права не имеет, а раз я тут – скоро отцовская рукопись будет у него в руках, спасение человеческого рода станет возможным. Собственным энтузиазмом он заразил даже вохровца, и тот, не умея иначе выразить радости, всю дорогу горланил революционные песни.