И на коммунах, которыми они селились, объяснял Халюпин, тоже лежала благодать, но уж чересчур далеко они от всех отошли, однако мостик назад оставили, и для многих это сделалось страшным искушением. Толстой, наш учитель, очень скакнул в своих нравственных принципах, как бы напрочь себя переделал. Получилось, что, пусть и добровольно, толстовство все равно было насилием над обычной человеческой природой. "Понимаешь, куда он клонит? писал Коля Нате и продолжал цитировать Халюпина. - В сущности, цель у толстовцев была почти та же, что у большевиков, правда, средства иные, ни в чем со средствами коммунистов не согласные: полная свобода - в любой день можешь выйти из коммуны, в любой, если коммуна не возражает, в нее вернуться; но и то, что они сообществом, коммуной строили из себя новых людей, спасались коллективом и что цель для них была так близка, позволяло толстовцам легко, будто родным, входить в советскую жизнь. Чувствовать себя в ней дома. Раньше они по несколько лет уже прожили в коммунистическом мире, и он воистину был прекрасен.
Под влиянием Толстого, - говорил Халюпин, - мы тогда и впрямь порвали с прежним существованием, со всеми его компромиссами и слабостью, порвали с ложью, грязью, униженностью и в натуре построили рай на земле, в натуре в нем жили. Он оказался достижим, возможен, и главное, без чуда, без Бога, при жизни. Это - что мы уже жили в раю - был наш вклад, наше приданое, то, с чем мы приходили в уже не толстовскую, а советскую коммуну. Шли же мы туда, во всяком случае, многие из нас, для одного - чтобы приблизить превращение земли в рай. Власть, государственная машина, что была у большевиков, могла бесконечно укоротить и облегчить путь, сделать, чтобы не только мы, ученики Толстого, но и другие получили долю в земном раю, в котором, словно в небесном, блага, сколько их ни раздавай, не уменьшаются, наоборот: чем больше вошедших, праведных, тем больше у каждого.
В толстовцах, - говорил Халюпин, - вернувшихся назад в обычную жизнь, чтобы подать задержавшимся добрую весть о рае, сказать, что он есть, что он рядом и точно такой, как говорили пророки от века, - в них, которые, будто проводники, готовы были всех вести за собой, если они становились следователями, было намного больше вдохновения и идеализма, намного больше искренности. В них и на грамм не было сомнения в своей правоте. Не было сомнения, что те, кто попал в их руки, действительно общие, общинные враги, сбивающие коммуну с дороги в рай.
И снова: "Те, кто раньше уже сам себя переделал, часто с брезгливостью относятся к обыденной жизни. В свое время и они за нее цеплялись, но перебороли себя, и то, что другие продолжают держаться за прошлое, казалось им неправильным - это была слабость, та трусость, которая заслуживала не сострадания, а презрения. Вообще, - подвел он тогда итог, - люди, особенно остро чувствующие несовершенство нашего мира, склонны мало ценить чужую жизнь".
О Толстом и толстовстве Коля с Халюпиным говорили еще не раз. Колю все связанное с Толстым очень занимало. Так, однажды Халюпин долго объяснял ему, что Толстой, когда он создавал свое учение о добре, счастье, справедливости, не заметил, что если благодати он хочет достичь в полноте, которая среди обычных людей встречается редко, которая делает их святыми, он должен или быть Богом, или сначала уйти, жить один. Ища подобной жизни, пояснил Халюпин, раньше уходили в пустыню, потом в монастырь - и это было разумно.
Существовало, хотя и не везде, правило: когда человек покидал мирскую жизнь, он должен был получить согласие родных, потому что нельзя уходить в жизнь без греха, причиняя боль и горе близким. Добро не должно причинять зло. Попытка жить по-новому, никуда не уходя, продолжал Халюпин, превращала все в ложь - и здесь выход был один - покончить с прошлой жизнью, своей и не своей, приговорить ее к смерти за то, что она несовершенна.
Многое, что я пишу, волновало и самого Халюпина. Коля иногда замечал, что он именно себя и имеет в виду, именно себе, например, объясняет, что человек, уходя в монастырь, может уйти от собственного прошлого - оставшемуся подобное не дано, но ни один, ни другой не имеют права трогать прошлое, если оно не только их. "Человек не властен над чужим прошлым, - заклинал он Колю. - То есть, даже если у него и есть сила, он не может, не должен ее использовать. Нельзя убивать прошлое, общее с другими людьми, нельзя так расчищать место для новой правды". И еще, через день: "Богом устроено, что добро, которое ты хочешь принести человечеству, не искупит зла, принесенного близким. Добро очень зависит от расстояния. Обращенное на людей, которых ты любишь, оно всегда больше, чем розданное, распределенное среди всех. Если ты ради общего блага причинишь боль близким, зло перевесит, и от этого никуда не деться".