Поясню также, что о молодом приставе я мало что могу сообщить, ибо он вырос далеко от Интестини, в одном из замков графа Дезидерио, и с младых ногтей пропитался придворными привычками. Старый пристав мог во время сенокоса сам схватить косу и просто так, для удовольствия, встать в ряд вместе с другими косарями и укладывать сноп за снопом, не уступая ни в чем ни крестьянам, ни вермилианам, также имевшим свои семейные наделы на склонах долины и охотно выращивавшим там пшеницу и овес. Он плясал вокруг осенних костров, когда собирали с полей остатки репы и пастернака, и по местному обычаю пил молодое вино, подставляя рот прямо под отверстие бочки. Однако его сын, по-видимому, уродился в мать или же служба в Интестини была для него тягостной мукой, и потому он держался особняком и назначал более строгие наказания, чем отец, имевший тоже не легкую руку, но поступавший по-человечески. При жизни старого пристава просветленные проявляли больше смелости, а при его сыне молчаливо опускали взгляд, что, впрочем, в ночь смерти Одорико сыграло мне на руку. Никто из стражников, даже седой Серво, являвшийся правой рукой старого синьора, не осмелился сказать ни слова, хотя наверняка предчувствовал, что запоздалое милосердие еще аукнется его хозяину и как стрела войдет под кожу. Ведь молодой пристав избежал сего трибунала только благодаря тому, что вскоре кабан повредил ему ногу. Несмотря на старания хирурга, немедленно прибывшего из замка графа Дезидерио, он умирал в муках, гнил заживо и проклинал себя и остальных, но разве же мог он предвидеть, что вы потрепали бы его не хуже кабана. Переломали бы ему все косточки, лишь бы вытряхнуть из него тайны, доверенные ему отцом на смертном одре; сам же он тайны эти мог бы передать разве что жирным червям в могиле, так как не дождался он появления сына, что, как наверняка вам уже сообщили Мафальда и прочие старые курицы – Гита, Нуччия, Эвталия и Текла, доказывает его вину.
Подтверждаю, что в ту ночь молодой пристав на свою и чужую беду и погибель отпустил убийцу и помог ей затеряться в местах столь многолюдных, что своего не отличишь там от чужого, а злодея от праведника; но верно также и то, что кроме мула, плаща и кошеля я не получила от него иной помощи. Он не сказал мне доброго слова на прощанье и не указал места, где я могла бы найти убежище. Но все ж была у него причина, не позволившая прогнать меня, как собаку; возможно, это было некое обязательство, причем, как я заметила, неприятное ему, но все же он не смел ему перечить. Помню, как он дал знак открыть южную калитку, а за ней тракт и поля расстилались безмерной, пугающей чернотой. Я вдруг поняла, что не знаю, куда ехать, и с детской наивностью спросила у пристава, в какую сторону бежать. Он сухо рассмеялся и ответил: «Езжай на запад!» – после чего накинул мне на спину собственный плащ, хлопнул коня по крупу и отослал меня в темноту.
Поэтому я отрицаю, что держала на молодого пристава обиду, ведь из жителей деревни он один не имел никакого отношения к произошедшему на склоне Сеполькро, потому что он в тот момент пребывал рядом с графом Дезидерио и его не было в наших краях. В ночь смерти Одорико, спасаясь от неминуемой казни на Ла Голе, я решила, что он отсылает меня прямиком к братьям, и если я буду упорно ехать на запад, то найду их в каком-нибудь тайном, хорошо охраняемом месте. Именно эта мысль, синьор, помогала мне держаться в седле, подбадривала меня, и ею я утоляла жажду. К тому же, на мое счастье, мул оказался покладистым, терпеливым животным, которое само следило за тропой и находило броды у горных ручьев. Когда нужна была передышка, он останавливался для еды, водопоя и ночлега, он согревал меня ночами своим телом, пока какой-то крестьянин не отобрал его у меня вместе с седлом, когда я постучалась в его избу, прося кусок хлеба. Поначалу он казался добродушным; возможно, просто испугался плаща пристава, сшитого из красного сукна и подбитого мехом. Он дал мне миску гороха и позволил отдохнуть у очага. Но, убедившись, что я одна, украл у меня мула и прогнал меня прочь. Однако он не добрался до серебра; серебра я лишилась позднее. Его украли у меня, когда я спала в общей комнате в придорожной таверне; посему из всех даров пристава дольше и лучше всех послужил мне его плащ. Я продала его одной толстухе на ярмарке в каком-то городе. Она, конечно, подумала, что он краденый, потому торговалась яростно и в конце концов отдала мне за него горстку жалких медяков. Тогда я была уже осторожнее и спрятала монеты в ботинке.