Однажды днем, когда матери не было дома, явился вольноопределяющийся 3. Видимо, тетя ждала его; они ушли в залу. Мне захотелось спросить, почему он так долго не приходил. Я отпер дверь и увидел, что красный, не по форме надетый пояс был совсем близко от земли, и сам вольноопределяющийся сделался на аршин ниже. Не сразу я понял, что он стоял перед тетей на коленях и протягивал руку, как будто просил о чем-то. В столовой, прижавшись лбом и кончиком носа к холодному стеклу, я думал о том времени, когда в большой комнате буду стоять на коленях перед женщиной, и она не взглянет на меня... Она не взглянет на меня, и я до самого сердца насыщусь болью собственного унижения. Какая это боль -- я не знал, но воображал, что она похожа на то, когда спишь при открытых окнах, и сон входит в тело насквозь и -- "остается еще кусочек".
Вольноопределяющийся скоро ушел. Глаза его были красны, бессмысленны, он плакал. Меня он как будто не видел.
Через две минуты появилась тетя. Она была спокойна, немного надменна, и нервно потирала руки -- словно сбрасывала с них браслеты. Она притворила двери, вдруг подняла свое взрослое шуршащее платье, я увидел ее сильные, крепкие, длинные ноги; они снова были иные, потому что на них были красивые темно-коричневые чулки и розовые подвязки с широким бантом сбоку. Она села на стол, заложив ногу на ногу, как мужчина. Я испугался.
-- Иди сюда, Влас, -- сказала она, не глядя на меня; я увидел как двигаются нервные ноздри ее белого тонкого носа.
Она взяла со стола иллюстрированную книгу, которую я рассматривал и спросила:
-- Ты это видел? Пожар в степи.
-- Видел! -- ответил я очень грубо; мне почему-то казалось, что в этих случаях надо быть грубым. Я боялся, что вдруг войдут, она не успеет поправить платья, все узнают.
Когда снова повернулся к ней, она чинно сидела с прикрытыми ногами; руки тихо лежали на коленях, ресницы были опущены, и длинные бледные веки напудрены. Она беззвучно скупо плакала.
Волосок от ее светлых бровей небольшой дугой лежал у глаза, около носа. Поэтому я ее не очень жалел. Преодолевая себя, я подошел и, не прикасаясь руками, поцеловал ее длинные, гладкие, омерзительно пахнущие пальцы.
В зале я по очереди перебрал у столика все визитные карточки и у всех справа вверху загнул углы. Я вспомнил отца. Была зима.
* * *
Вскоре сыграли свадьбу тети Кати с фабрикантом Г- им. Торжество было скромное. Мы все были одеты в лучшие платья, а мне с Юрием сверх того нацепили белый пышный бант с двумя свисающими вниз лентами. Такие же банты получили Пушкин, учитель в черных очках, вольноопределяющийся 3. и совершенно новый господин -- розовый, улыбающийся, с крохотным ротиком. Я важно разгуливал по двору и отгонял от окон нашей квартиры засматривавших туда мальчишек; мой пышный белый бант и уверенный вид действовали на них: они слушались, не возражая.
В столовой и зале длинные столы были уставлены сладостями. Этим заведовала старуха Лызлова в темно-коричневом парике, который неплотно прикрывал голову; она очень уважала мою мать.
Днем перебывало много народу, все хорошо одетые, помолодевшие на пять лет. Все делали вдвое, втрое более лишних шагов и движений, чем обычно.
Вечером Лызлова принесла шесть стенных ламп и заботливо их зажгла. Был бал. Мне дали сладкого вина, я сразу почувствовал, что состою из двух половин: до пояса и ниже.
Тетю Катю я снова не узнавал: она была совсем другая, в белом платье, в другой прическе, очень скромная, молоденькая...
Становилось все веселее; где-то разбили стакан, все громко говорили... Вольноопределяющийся в красном поясе сидел верхом на стуле; он положил руки на спинку стула и на них голову; он громко, никого не стесняясь, плакал. На фоне красной руки был резко очерчен его длинный кривой нос. К 3. подошел учитель в черных очках и изо всей силы ударил его по спине. Я подумал что такой удар убил бы меня на месте, а он даже не дрогнул. 3. еще поплакал, потом поднялся и произнес:
-- Да! -- как будто ответил учителю.
Мне казалось, что он умнее всех, он знает нечто, страдает за что-то против воли. Никто его не понимает, никто -- кроме меня. Об этом ударе по спине я думал с уважением.
Брак тети с Г-им не был продолжителен: через пять месяцев они разошлись. В глубине души я радовался этому, мой новый дядя мне не нравился. Я стыдился его главным образом потому, что у него во рту древняя Греция. Меня коробило, когда он говорил матери "ты". Как будто с ним ворвалось что-то чужое, лишнее в нашу тесную семью, где было столько тайн -- от чердака до каштана.
Я полагал, что по случаю ухода тети от мужа снова будет бал. Но ничего не было. В холодный весенний день тетя Катя уехала в Америку. Рано утром носильщики, топоча, выносили вещи -- как тогда рояль; открывали вторую половину двери -- это давало впечатление необычного, надежды, ожидания. На двух извозчичьих пролетках мы гремя отправились на вокзал. Я воображал, что весь город на меня смотрит, люди думают:
-- Вот сидит Влас. Он едет на вокзал провожать свою тетю в Америку. Смотрите, какое у него загадочное лицо.