Начал накрапывать дождь. Мы молча наблюдали, как мелкие редкие капли чертили полосы на камне с именем матери. Дождь постепенно нарастал, но мы не двигались с места. Я лишь приподнял воротник. Отец нагнулся и поднял шляпу.
– Люди настрадались от одного режима, но что принесет им другой? На завоеванных территориях мы повторяем ошибки прошлых завоевателей…
– Мы справедливы, но нельзя забывать, что мы принадлежим к расе, которой суждено повелевать.
– Страшная это принадлежность, сынок, раз подразумевает убийство невинных людей… И если взаимоотношения между нами и теми, кто живет на землях, что мы завоевываем, будут строиться как отношения раба и господина, то в ответ мы получим не содействие, а лютую ненависть. Если мы отринем принцип равенства и будем владеть этими людьми, то вскоре нас проклянут.
– О каком равенстве ты говоришь? – Я изумленно смотрел на отца, чувствуя, как быстро тают остатки моего самообладания. – Они не могут быть с нами на одном уровне хотя бы в силу своего происхождения.
– Виланд, такой расклад противен истории. Даже рожденные рабами всегда восставали, что ж говорить про свободных людей. А впрочем, – отец уставился мне прямо в глаза, – мы и своих не жалеем. В Германии убивают инвалидов и немощных, слухи вам уже не остановить.
– Плевать и на слухи, и на мнение тех, кто их распространяет. Умалишенным и кретинам, которым и дышать-то нужно запретить, позволяют плодиться. Знаешь, во сколько обходится Германии жизнь каждого такого неполноценного? В шестьдесят тысяч марок. Немало, отец, не правда ли? Мы должны сохранять лучшую кровь, отделив от нее поганую. И тогда через несколько поколений мы выведем чистую породу идеальных немцев. Это преступление, что у нас благоденствуют инвалиды, когда на фронтах гибнут здоровые и полноценные.
– Это возврат к временам темным и диким. Разве могли мы представить, что в нашей стране появится закон, предотвращающий рождение ребенка?[114] Самое святое…
– Каких детей? – снова не выдержал я. – Потомство от наркоманов, убийц, алкоголиков, больных? Это жизни не имеют никакой ценности. Наши дети еще скажут нам спасибо за то, что сегодня мы лишаем дегенератов права рожать. Силы, время и деньги, которые тратятся на заботу о таких никчемных, лучше тратить на благо всей нации. Если ты переживаешь за сам процесс, то могу тебя успокоить: никто не заставляет их страдать, все происходит совершенно безболезненно под руководством опытных врачей.
Отец скользнул по мне потерянным взглядом, в котором мелькнул ужас.
– Во что превратилось мышление тех, кто давал клятву не навредить, – тихо пробормотал он, качая головой, – врачи убивают… Непостижимо…
– Ты должен понять, – терпеливо проговорил я, – теперь их первоочередной задачей стало здоровье всей страны в целом. Их долг – лечить не единичных безнадежных пациентов, а все общество. Жизнь, не имеющая ценности…
Отец резко перебил меня:
– Кто ты такой, сынок, чтобы решать, чья жизнь ценная, а чья уже нет?! Для кого она не имеет ценности? Для нашего фюрера? А для матери того ребенка ценность есть, и еще какая! Это же не корова, не коза, а тот, кто мыслит и осознает то, что с ним творят.
– Они не способны выполнять свое человеческое предназначение!
– А что ты скажешь насчет солдат – храбрых патриотов, которые вернулись с фронта искалеченными? А скольким еще предстоит вернуться без рук, без ног, слепыми, глухими. Их тоже? Инвалиды ведь. Разве можно…
– Нельзя! – резко проговорил я, устав изыскивать аргументы, чтобы парировать отцовский натиск. – Нельзя не подчиниться, пойми ты это, это преступно. Даже если б я думал как ты, я продолжил бы действовать как сейчас. Есть приказы. Я всего лишь солдат и гражданин рейха, живущий по его законам. Неподчинение равно предательству!
Отец посмотрел на меня, и в глазах его промелькнуло что-то сродни надежде. Я в ярости отвернулся.
– Используй свой разум хоть на секунду, – со страстью заговорил он, – соотнеси ты ваши приказы с нормами человеческого, и ты поймешь, что преступно как раз исполнять их! Это правда, сынок!
Я вновь обернулся и посмотрел на него:
– Чтобы говорить правду, нужно знать правду.
Я покачал головой и умолк. И он следом вдруг как-то вмиг осунулся, плечи опали, а страсть, с которой он еще секунду назад говорил, улетучилась. Он устал.
Я достал портсигар и молча протянул ему. Он взял. Закурили.
Этим же вечером я уехал из Розенхайма, будучи не в силах остаться хотя бы до следующего дня. Перспектива провести с отцом под одной крышей даже одну ночь приводила меня в ужас.
В Ораниенбурге меня ожидало письмо от тети Ильзы. Его мне услужливо передала хозяйка квартиры, которую я нанимал.