Только теперь заметил, что стоит на краю платформы. Чуть-чуть наклонился вперед, освещенная бледным желтоватым светом колея изогнулась дугой. В конце ее качнулся белый огонь, он фантастически быстро приближался. В уши ударило тупое басовитое гудение, засвистело, запело где-то внизу, под ногами — может, это билось о каменный выступ эхо. Огромный белый глаз летел прямо на него, он уже чувствовал свист ветра, чувствовал, как что-то огромное, беспощадное, жарко дышащее накатывается на него, втягивая и как бы подминая под себя… «Раньше или позже…» И покосившийся портрет Ирины на стене. Сила, завладевшая его мыслями полтора часа назад, не отпускала, властно держала в когтях, клонила все ниже и ниже…
И в эту минуту кто-то дернул его за полу пиджака.
— Слушай, браток, ты оглох, что ли?
Он оглянулся и сначала никого не увидел. Но за полу его продолжали держать, и он опустил взгляд. Возле его ног сидел инвалид на низкой тележке. Запрокинутое вверх небритое лицо, просящие нахальные глаза, бушлат и полосатая тельняшка. Он ему показался чем-то похожим на Рубана. И, может, именно этим привлек внимание.
— Ты уже, вижу, заправился, а у меня в горле и росинки не было, пересохло. Подкинул бы.
Длинный товарный состав грохотал, постукивал колесами на стыках, летел мимо Тищенко. Летели платформы с укрытыми брезентом тракторами, летели черные промасленные цистерны. Может, состав шел в Веселое или на какую-нибудь другую стройку.
Василий Васильевич вспомнил, что денег нет, но, подчиняясь голосу инвалида, полез в карман. И сразу нащупал бумажку. Вынул, посмотрел.
— На, бери.
— Спасибо, кореш. — Инвалид сунул деньги себе под тельняшку. — А ты топай домой, иначе попадешь на глаза мильтону. Они тут строгие.
Заскрипели колесики, инвалид поехал к будочке в конце перрона. Там горел свет. Василий Васильевич еще раз оглянулся на него и снова подумал о Рубане. Его качнуло. Перевел взгляд на колею: красные огоньки состава, удаляясь, мелькали уже около моста. Исчезли, мелькнули еще раз и пропали навсегда. Холодный ветер будто разбудил Тищенко.
«Неужели это было со мной?» — подумал он.
Василий Васильевич был трезв.
Он вышел на конечной остановке трамвая в полночь. Фонари над прудом не горели, и он шел почти в полной темноте. Ветер стих, небо было чистое, высокое, бесконечное, звезды холодные, колючие и до того равнодушные, что щемило сердце. Мерцал, словно посыпанный солью, за многие века напорошенной из чумацких возов, Чумацкий Шлях, а месяц висел над деревьями, как объеденный до кожуры ломоть желтой дыни. В его памяти скрипели чумацкие арбы, жевали жвачку волы, шли по неоглядной степи, и он ступал рядом с ними с кожаным кисетом на груди, в котором лежал ярлык на проезд, и за плечом висело ружье. Изгибался, как спина хищной лисицы, ковыль, и овсяница волнами стлалась к горизонту, где чуть заметно брезжили сквозь марево три высоких кургана. Кружили над головой подорлики, и сурок посвистывал в густой траве. Медный, начищенный куяльницким песком казан горел на возу, как еще одно солнце, и пел на последней подводе ленивый казак Чип. И не было у Василька никого в целом мире, только степь, и еще подорлики, да волы, и казан на возу, — и так ему было тогда хорошо, так славно и легко на сердце, Чип пел, его ждала жена (говорили — вертихвостка и потаскуха), а Василя не ждал никто, его дом был тут, под высоким небом. Ему виделся в долине овраг, там он распряжет волов, нарежет сушняка для костра…
Василий Васильевич моргнул, словно прогоняя видение. Он стоял под вербой у пруда. Поразился тому, что пригрезилось такое. Может, представилось, потому что думал о степи и чувствовал себя одиноким и потерянным на вечной дороге жизни.
«Как близок человек, — вдруг мелькнуло в голове, — к двум крайностям. Он всегда между ними — между страданием, адом в сердце и вечной тишиной, между лихим буйством и тихим ветром, ласкающим траву на смертном холме. Как бессмысленно спешить к этому холму. И это случилось со мной?.. Кто же тогда я? Что за человек? Случилось потому, что жил только Ириной, ее любовью? Своей любовью к ней? А не было ли это ошибкой — жить только любовью к другому человеку?»
Этого не знал, на это не мог ответить. Тогда был счастлив. Значит, счастье — минуты, которые прожил в любви?
И в этот момент подумал, что, кроме этого, еще жил чем-то, и жил реально — возводил в мечтах солнечные дома, рисовал красивые перспективы, и это было интересно и, возможно, будет интересно и впредь. А кто он? Человек, который так и не определился в жизни. Но разве все находят свое предназначение? Да, может, эта его одержимость, увлеченность, это отсутствие «постоянного своего образа», который необходимо поддерживать всю жизнь в интересах собственной персоны, и есть его предназначение? Собственно, сейчас это тоже не имело бы для него цены, если бы не понимал, что надо начинать жить сначала и что в дальнейшем необходимо удержать себя от ошибок, которые совершал прежде.