Про этот амбар можно было сказать, что он в большей степени служит первоначальному своему назначению, чем любая церковь и любой замок того же века и стиля. В отличие от большинства сохранившихся образчиков средневекового зодчества, это строение использовалось для дел, не запятнанных руками времени, и те, кто трудился в нем теперь, были хотя бы по духу близки тем, кто его строил. Видя, как в этих многое переживших стенах кипит работа, и размышляя об их прошлом, путник мог удовлетворенно заметить, что преемственная связь не разорвана. Мысль о постоянстве идеи, руководившей строителями, рождала чувство благодарности и даже гордости: здание уцелело, и его назначение не сделалось людям ненавистным. Теперь простое серокаменное творение древних умов дышало покоем, если не величием, несвойственным средневековым храмам и крепостям, которых сегодня часто тревожит обращенное к ним чрезмерное любопытство. Здесь старина и современность были заодно. Копьевидные окна, изъеденные временем клинчатые камни и желобы, прямизна оси, потемневшие балки и стропила каштанового дерева – все это не несло на себе отпечатка устарелого фортификационного искусства или обветшалого вероучения. Питание тела хлебом насущным, как прежде, остается и премудростью, и религией, и желанием человека.
Сегодня старые двери были распахнуты навстречу солнцу, щедро лившему свет на гумно, сколоченное посреди амбара из толстых дубовых досок. Вследствие усилий многих поколений крестьян, бивших по дереву цепами, гумно стало гладким и темным, как полы в парадных залах елизаветинских особняков. Сейчас возле этого помоста трудились, стоя на коленях, стригальщики. Косые лучи солнца падали на их выбеленные рубахи, загорелые руки и навостренные ножницы, сверкавшие с такою силой, что непривычный человек мог и ослепнуть. Плененная овца лежала на гумне. От недобрых предчувствий, перераставших в ужас, дыхание ее становилось все чаще и чаще, покуда она не начинала дрожать, будто марево, застилавшее окрестные луга.
Эта картина сегодняшнего дня отнюдь не представляла разительного контраста со своей средневековою рамой, ибо жизнь Уэзербери была, в отличие от городской, почти неизменна. Что для горожанина «вчера», то для селянина «теперь». Для Лондона произошедшее двадцать или тридцать лет назад (а для Парижа десять, если не пять) – уже седая старина. Для Уэзербери шестьдесят или восемьдесят лет – все «сегодня». Разве что век может привнести в облик деревни новую черту или новую краску. Пять десятилетий ни на волосок не меняют ни крой гетр, ни вышивку кафтанов. Десять поколений живут как одно. Для обитателей уединенных уголков Уэссекса то, что для пришлого человека древность, просто старо, то, что для пришлого старо, – ново, а что для него настоящее, здесь только будущность.
Итак, четырехсотлетний амбар был привычен стригальщикам, и они не казались в нем чем-то чуждым. Ту часть, которая у церкви называлась бы нефом, перегородили у входа и перед алтарем. В пространство между двух плетеных заслонов согнали все стадо, а трех или четырех овец всегда держали наготове в особом углу, чтобы стригальщики в любую секунду могли их схватить. Сзади, полускрытые желтоватой тенью, виднелись фигуры Мэриэнн Мани и девиц Миллер (Темперанс и Собернесс), собиравших шерсть и скручивавших ее в жгуты. Женщинам довольно ловко помогал старый солодовник. С апреля по октябрь его солодовня бездействовала, и он находил себе занятие на близлежащих фермах.
Позади всех стояла Батшеба, следившая за тем, чтобы животных стригли коротко, но притом не ранили. Под ее ясным взором Габриэль порхал, подобно мотыльку. Сам он не стриг постоянно, а большею частью руководил другими стригальщиками и выбирал для них овец. Сейчас он разливал некрепкий хмельной напиток из бочонка, стоявшего в углу, и нарезал хлеб с сыром.
Батшеба, бросив взгляд туда, предостерегающее слово сюда и отчитав молодого работника, отпустившего остриженную овцу без клейма, подошла к Габриэлю, который, отложив хлеб, взял очередную жертву, втащил на гумно и одним умелым поворотом руки уложил на спину. Срезав кудри возле головы, пастух быстро обнажил шею и воротник. Госпожа, наблюдавшая за этим, тихо пробормотала: «Она краснеет от оскорбления». Действительно, по оголяемой щелкающими ножницами овечьей коже растекался румянец – такой быстрый и нежный, что он сделал бы честь любой женщине, и многие светские красавицы могли ему позавидовать.